Я никогда не была спокойна
Шрифт:
Что жизнь не стоит того, чтобы ее прожить;
В ней должно быть написано
Что все мелко и ограниченно,
Потому что ни одну идею кроме зла…
<…>
Нельзя осуществить,
Ни одну, если не запачкана реальностью,
Такой мелкой, такой ничтожной,
Перед которой все мы преклоняемся[513].
Она пишет на нескольких языках и придает каждой версии свой
Теперь для меня началась новая жизнь. Испытывая чистую радость созидания, я чувствовала, что родилась заново. Я осознала, что эта новая деятельность является продолжением моей ораторской деятельности, и поняла, что имели в виду люди, когда писали о моем искусстве оратора. Бессознательно я выражала в своих речах то же самое стремление к гармонии и ритму, которые я теперь выражала в стихах[514].
В Швеции она прожила чуть более года. В голове у Анжелики поселилась навязчивая идея – вернуться в Италию. Но получить итальянскую визу невозможно. Да и время не самое подходящее: в 1922 году происходит Марш на Рим, и государственная власть уже нацелилась на новый политический курс. Однако Анжелика хочет быть ближе к итальянцам. И решает переехать в Австрию, вернуться в старую добрую Вену, голодную и разрушенную войной. В этом городе Балабанова чувствует, как в ней снова просыпается творческая энергия. Здесь иной, более гуманный социализм, без насилия. Строится жилье для рабочих, школы для их детей. Австромарксизм проповедует не революцию, а глубокие реформы. В Европе царит социализм Отто Бауэра и Фридриха Адлера – он совсем другой, он построен по своим правилам: не демонизирует коммунистический опыт, но и не разделяет его репрессивные методы. В «красной Вене» Балабанова видит другую возможность построения мира, здесь соблюдают оптимальный баланс между умеренным социализмом и социализмом с ленинским уклоном. Однако этого слишком мало для нее, оставшейся максималисткой, революционной социалисткой. Австрийцы, напротив, считают, что Анжелика готова вновь присоединиться ко Второму интернационалу. Это иллюзия. Она не может стереть из памяти историю Циммервальда. Кроме того, у нее больше нет сил заниматься политикой.
Она измучена и срочно нуждается в работе. Она не приняла деньги, которые Ленин выделил ей на отъезд, она не сотрудничает с журналистами; чек, который она получила от своей семьи, после войны пропал. У нее нет денег. Она практически ничего не ест, но вынуждена платить за маленькую комнату, которую занимает в пансионе на Альзер-штрассе, 26. Ей ничего не остается, как снова начать преподавать языки. Она размещает в газетах объявления и начинает давать уроки французского на дому или в своей скромной квартирке.
Когда я стояла в переполненном трамвае или давала уроки на дому, лежала на кушетке, страдая от боли и изнеможения, были моменты, когда я чувствовала себя слишком больной, чтобы продолжать все это. И все-таки я была счастливее, чем когда-либо за прошедшие три года моей жизни в России[515].
Рано утром я шла на первый урок и возвращалась домой поздно вечером. Перерывы между уроками я проводила дома, лежа на диване, с компрессами и лекарствами, замученная физическими болями, но морально удовлетворенная тем, что выбрала путь, который диктуют мне мои принципы.[516]
Теперь она чувствует себя свободной от морального бремени, она чувствует себя пролетарием среди пролетариев. Постепенно к ней возвращается желание жить. Появляются силы. Общение с молодыми учениками – панацея, оно вливает в ее жилы новую энергию. Но она продолжает писать стихи, которые вступают в противоречие с ее представлением о жизни как о «порыве и напоре», обнаруживая двойственность ее души, скрытую ее сторону.
Жить, чтобы страдать?
Умирать, чтобы не страдать?
Страдать, чтобы не умереть?
Жизнь всегда приходит к нам, чтобы предупредить нас.
Что мы должны терпеть, терпеть,
Выдержать.
Но
И спрашиваем себя
Cui prodest?
Жить иллюзиями,
Ради иллюзий,
Ради разочарования
В конце жизни
Cui prodest?[517]
Еще она вновь начинает писать для Avanti! и других итальянских газет: она не может оставаться в стороне от политики, не может больше молчать о том, что произошло в России. Она должна защищать честь итальянских социалистов и существование европейского социализма. И вот в 1923 году она начинает рассказывать правду, и коммунисты делают все возможное, чтобы заткнуть ей рот. Такую попытку предпринимает русский посол Шлихтер, человек, который относится к ней как к другу. Балабанову часто приглашают на приемы к послу. В 1924 году в связи со смертью Ленина ее даже просят выступить с рассказом о личности большевистского вождя. Однажды Шлихтер приглашает ее и сообщает, что Центральный Комитет партии выделил «значительную сумму» на ее лечение в санатории, чтобы потом она вернулась в Москву. Она отказывается, говоря, что может зарабатывать себе на жизнь сама. Посол, смутившись, говорит, что Кремль, где уже царствует Сталин, требует объяснений по поводу статей, написанных ею для некоторых итальянских газет.
«Мне нечего объяснять и нечего менять. Я написала то, что я думаю об итальянском вопросе. И точка». Это последний акт непослушания святая святых коммунизма: в августе 1924 года Анжелику исключают из российской коммунистической партии. Именно в этот год Италия Муссолини раньше всех стран официально признает коммунистическое правительство Москвы.
В то время исключение из партии принимались очень серьезно. Мое дело было первым случаем, касающимся всемирно известного реолюционера. Поэтому было необходимо обнародовать указ, который делал вопросы и ответы излишними. В этом указе утверждалось, что мое членство в партии было заблуждением, ошибкой с самого начала и позором для партии[518].
«Указ», который Анжелика читает в «Правде», полон классической большевистской лексики. Анжелику обвиняют в том, что она меньшевик, опасный сотрудник «фашистской» газеты, то есть Avanti! миланскую штаб-квартиру которой в то время штурмуют и поджигают фашистские чернорубашечники.
Анжелика теперь находилась в изгнании, она стала опасной для коммунистов всего мира. Однако для нее это даже почетно. В письме к Эмме Гольдман она пишет, что ее отъезд из России был освобождением и что она нисколько не страдает из-за исключения из партии большевиков.
Я не страдала так сильно, как страдала бы в другой ситуации. Прежде всего, как ты знаешь, у меня не было глубоких отношений, не было глубокой солидарности с людьми из партии, с их тактикой. Если бы это было не так, я бы никогда бы не уехала из страны, несмотря на свою болезнь. Кроме того, моя болезнь есть следствие моего бездействия, а само бездействие – следствие моих разногласий и мучений. Иначе я бы не вышла из партии. Я вступила в партию, потому что считала это долгом и не хотела терять связь с русским рабочим классом. Я понимаю причины изгнания, но не то, как они себя вели. Ты помнишь, дорогая Эмма, мои расхождения по итальянскому вопросу: они были политические, моральные и педагогические. Раскол партии был несчастьем для движения во всем мире и был на руку фашизму. Более того, я никогда не стала бы нападать на партию, которую самым убийственным образом преследует враг. Чем слабее становилась ИСП, тем труднее мне было присоединить свой голос к голосу сильных мира сего. Когда я узнала, что эта разгромленная партия хочет, чтобы я высказала свое мнение, я так и сделала и начала писать в их газету, я не думала о том, какие последствия это будет иметь для меня. Я так мало думала об этом, когда покидала свой дом, чтобы отправиться к ним и разделить страдания партии, у которой было прекрасное прошлое и которая не хотела поддаваться коррупции и запугиванию[519].