Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
Полумрак, как в приемной у дьявола. Какие-то отдельные огоньки имеют место, но как бы в мерцании и полном геометрическом беспорядке. Звездное небо в не слишком ясную ночь. Я еще не понял, что это такое, и потому даже не приступил к решению задачи, как это расстроить, как по темной картине пронесся светящийся сгусток (мысли).
Ни в коем случае не по прямой. А именно что с многочисленными под прямым углом поворотами. Шаровая молния мысли была зрячая, она носилась как оголтелая, ни на что не натыкаясь, по известному
Через миг — вторая, с другой стороны и другими путями.
И одновременно несколько.
И все больше.
Схема ночного уличного движения шаровых молний.
Когда огненных шаров стало достаточно много, я сверху рассмотрел, что мозг Корчного — в некотором смысле бесконечный (концов, краев не видно) плоский, прямоугольный лабиринт. Тупики, ловушки, петли.
Светящиеся мысли носились, не сталкиваясь и не пересекая путей одна другой. Более того, никогда я не видел, чтобы одна мысль преследовала другую, чтобы идея промчалась по пути, уже пройденному другой.
Так! Пожарки домой, в депо.
Подогнал я бульдозер. Огромный. Кажется, К-700 назывался. И стал (простит ли меня Виктор Львович? Если поверит, то никогда. Дай Бог, чтобы не поверил) напропалую ломать перегородки лабиринта. То есть именно эти налаженные пути-маршруты корежить. Совершенно я не собирался хоть одну мысль на гусеницы намотать, да, кажется, и не пришлось, но общую схему я сильно изувечил, порушил гениальное сооружение.
Я еще не закончил работу, как меня из моего сомнамбулического состояния вывело поразительное обстоятельство.
В газетах потом писали, что «никогда раньше подобного не случалось…»
Корчной встал, повернулся к возбужденно гудящему залу и заорал на него:
— Да не галдите! Заткнитесь.
Зал замер с открытым ртом.
Я моментально вырубил мотор моего механизированного монстра.
Еще два-три моментальных передвижения фигурок. Быстрее блица. И пожатие рук. Ничья.
В фойе я стоял рядом с Корчным, смотрел, как женщина, видимо жена, помогала ему надеть пальто. Он не мог попасть в рукава.
Кто-то подступился:
— Виктор Львович, а почему вы…
— А потому что гал-ди-те!!! — разъяренно огрызнулся Корчной.
Мимо со своей свитой прошел Спасский. Не хочется повторять штамп, но лицо его было землистого цвета.
Я пошел за Корчным.
Вместе с ним (и еще десятком других преследователей) зашли в метро, нам было по пути, в один вагон. Он сел. Я сел напротив. Он не разговаривал со своей спутницей. Почти лежал, расслабленно развалился на диване метро.
У каждого окошка стояли его болельщики, искоса, но непрерывно наблюдая за ним. Наконец самый храбрый решился:
— Виктор Львович, но коня же можно было брать…
— Потому что шумите, галдите, орете! Невозможно сосредоточиться, ни одну мысль до конца додумать не даете, ни один вариант до конца рассчитать, —
Его тут же в три-четыре ряда обступили.
И он стал объяснять, что коня все-таки брать было нельзя, он отыгрывался, но выигрыш был… Был!
Он его уже видел, но этот шум, рев, мысли рвутся — ему помешали.
Борис Васильевич, можете сказать мне спасибо. В золоте вашей чемпионской медали есть лично мое крохотное вкрапление.
Вообще-то это далеко не конец. Примеров у меня еще полно. Но, думаю, они для меня, для моего, извините за выражение, имиджа, и так сомнительного, далеко не лестны.
Культура
Опять тупик. О культуре, о московской культуре, профессионалами написано уже так много, что едва ли мне следует соваться. С другой стороны, это же о себе, о системе моих предпочтений, а они не так уж прямо соответствуют сложившимся мнениям.
Вот, например, я не очень люблю театр.
Принято говорить и писать, что еще в детстве театр меня покорил, заворожил, и я до конца…
Но это не я. Всего несколько человек за всю жизнь встречал, кто признавался, как и я, что не (очень) любит театр. Хотя потрясение от театра я все же пережил. Даже несколько.
Во-первых, еще совсем маленьким мама повела меня в театр, наверное на «Синюю птицу». Само театральное действие мне не сильно понравилось. Какие-то люди, по виду вполне взрослые, в странных, клоунских, стыдных одеяниях носились по сцене и выкрикивали нечто невразумительное. А потом взялись за руки и, в такт топая, пошли по сцене кругами, хором произнося заклинание: «Идем за синей птицей, какой-то вереницей». Чепуха. Стыдно смотреть.
Зато внизу, сразу при входе в этот театр, там где кассы, было маленькое оконце, а за ним — сам этот театр, только крохотный, в миниатюре. Креслица, занавес.
Меня еле отлепили, я хотел туда.
Жить, навсегда.
Гулливер.
Мы, конечно, ходили в театры. Оперу я не люблю и не понимаю, не музыкален, а зрелище противоестественное. Балет мне нравится гораздо больше, но утомляет и он.
Драма. Идея Станиславского, согласно которой актеры должны играть, будто нет четвертой стены, кажется мне искусственной напридумкой.
Ну как это: стены нет, а ты этого не видишь. Прикройся хотя бы. В зале шум, а ты его не слышишь, на него не реагируешь.
А мы — зрители. У них тут стена обвалилась, а мы пришли, в кресла уселись и подсматриваем. Стыдно. Непорядочно. В жизни я бы отвернулся, мимо прошел. Не люблю подглядывать.
Мне нравилось, что самые известные актеры страны из театра Вахтангова и товстоноговского театра в Ленинграде, как мне кажется, немного баловались, куражились и хотя бы частично играли для собственного удовольствия.