Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
— Ну что, — говорит, — Фридман, пойдешь в следующий раз против нас воевать?
Вот и весь мой ответ тебе, Валера, как я отношусь к советской власти.
Через три или четыре дня после Нового года перевели меня в нормальный рабочий барак, и пошла обычная заключенная жизнь уже без Фридмана. Ни разу я с ним больше не разговаривал, только здоровался, чаще издалека, чем за руку. Когда однажды мне в посылке пачку бритв прислали, я ему две подарил.
Это, значит, потом, после него, политических по пунктам стали делить: шпионов — 6-й пункт — к шпионам, кто по 8-му за террор и живой после суда остался — тоже отдельно, изменников Родины — к изменникам, а болтуны
Куда-то перевели и Фридмана. Не приметил я, к каким он попал.
Марат Чешков
Теперь о группе Льва Краснопевцева столько написано, читай, не ленись. Второй человек в группе, Николай Николаевич Покровский, академиком стал, на всякий случай по чему-то средневековому. Сам Краснопевцев что-то о себе с гордостью писал, и это несколько расходится… Какая-то недобрая о нем параша ходила, ну да я заведомо никому не судья. Даже не историк.
Так исторически сложилось, что я знал если не всех девятерых членов этой группы, то определенно восемь из них. Ко Льву Краснопев-цеву и Николаю Николаевичу и еще третьему — Ренделю я даже и близко никогда не подходил, они вдвое старше меня были; так, издалека за их разговорами наблюдал — ученые, остепененные люди. С Володей Меньшиковым в футбол играл. Как, впрочем, и с Сашей Гидони, из другой компании, но за которым тоже двойная слава ходила. С Вадимом Козовым, его в лагере за французский язык называли Козавуа, мы в одном восьмом номере журнала «Вопросы философии» за 1972 год были напечатаны. Забавное совпадение. Говорили, что он потом навсегда во Францию переехал. Еще писали, что он поэт… Что-то много со мной поэтов сидело. Но мы с Вадимом никогда ни одним словом между собой не обменялись, хотя, помнится, он глазами тоже косил. А дружил я, надеюсь, что имею право сказать, что дружил, только с одним, с Маратом Пешковым (в книге своей я его назвал Робеспьером, Робиком Чумновым).
На нашей 7/1 зоне я знал две молодежные группы. Одна «Елдышия», к которой сам как-то был приписан, и московская «Лимония», куда входило человек двадцать, а то и тридцать. Иногда их звали «Колобсы», потому что один из самых главных в той компании был некий Колобов, даже, как выглядел, не помню.
Еще там был Порташников, уже здесь в Америке я услышал, что он большой и уважаемый человек в Израиле, сменил свое имя на полностью еврейское и сделался издателем или редактором Еврейской энциклопедии. Или что-то вроде того.
Почему «Лимония» — неясно. По одной, завистливой елдышевской версии, потому что они были богатенькими. Может быть, не все. Но посылки им приходили максимально допустимое число раз, чуть ли не каждый месяц. И присылали им не продуктовый минимум, оптимальный по числу калорий на затраченный рубль — сахар да сало, а конфеты, дорогие конфеты, шоколад, фрукты. Свежие фрукты. В лагерь. Зимой — лимоны! Потому и «Лимония».
Мне больше нравится другая версия.
Вождем, вожаком «Лимонии», ее интеллектуальным центром был Марат Чешков.
По памяти Марат был не просто хороший человек, а очень хороший.
Его имя пару раз попадалось мне в «Гранях», в перечне бывших политзэков, в прошедшем времени, без настоящего. Не знаю, ни где он, ни как.
И какая могла быть дружба между нами?
Марат взял надо мной шефство. Заставлял по утрам делать зарядку и зимой обтираться снегом. Оказалось, если не хватать истерически снежный наст и не обдирать им кожу, а из-под этого наста набирать в жмени рыхлого, почти теплого снежка, то ничего страшного.
Каждый день после работы Чешков
Какая-то сила в нем, в Марате, была и чувствовалась.
Меня к себе, может по росту, по минимальному весу и образованию, по возрасту, в свои подопечные он сам и выбрал, а к нему и без меня со всего лагеря тянулись слабые и неустроенные.
Что-то в его диссертационной теме было о Вьетнаме или вьетнамцах. Говорили, что этот язык он на редкость хорошо знает. Его приглашали переводить и дублировать. Еще он свободно владел французским, как любой образованный вьетнамец. Кроме того, Марат знал английский, потому что учил его и сдавал в школе и университете, а учеником он был отменным.
Если Чешкова просили что-нибудь сказать по-вьетнамски, он не кочевряжился, а тут же отвечал целой фразой с горловым коротким пробулькиваньем и подпевами.
Когда его просили станцевать национальный вьетнамский танец, не помню случаев отказа. Исполнял он, правда, только один — танец «Бабочки».
Ладный такой хлопец, мускулистый, на голову выше среднего вьетнамца, он скакал в кирзовых сапогах по кругу секции, мелко перебирая ногами, издавая распевные клякающие и лопающиеся звуки и похлопывая руками-крыльями.
А наш хохот был ему не в унижение, потому что выражал восхищение, хотя и в по-лагерному извращенной форме.
Чешков был в авторитете.
Говорил он не больше и не дольше других лимонов, вообще редко говорил. Вкрапливался, приправляя беседу. Присаливал, подслащал, принимал чью-то сторону. Никаких конкреций, чисел, событий и дат. Когда к нему прямо с этим обращались, доброжелательно отсылал просителей и адрес указывал самих посмотреть, посчитать, проверить.
Сам любил только общие, качественные проблемы. Вот когда возникал, а всегда возникал, каждый день возникал и тут же яростно взвивался спор на какую-нибудь идеологическую тему, тогда и проявлялся Чешков в свой лидерской роли. Мораль, судьбы народов, причины войн, теософия, философия, оккультизм и религия, короче, на темы, по которым веками спорили и будут спорить люди, пока не утратят право и интерес называться разумными.
В мелких подробностях ежедневного, вечное было вотчиной Марата.
Взвинченные соперники по виду готовы были уже и в кулаки (такого не бывало, не припомню, не при мне) и предварительно обращались к Чешкову. Он с охотой выступал арбитром, отвечал на все вопросы.
Никогда Марат не поднимал мозгодробильной дубинки, даже шпаги, не снисходил до позиции поединщика, словесного дуэлянта. Суждения его и выводы никогда не уплощались в «да» и «нет». Он чурался низменных конкретных результатов с их утлой определенностью. Разгребал и раздувал пену пышнословия и демагогии, добирался до корней противоречий и истоков расхождений. Иногда уже этого оказывалось достаточно. Незначительность того, в чем реально не были согласны оппоненты, смущала их, и они примирялись.
Оратором он не был, но умел видеть проблему и прямиком шел к ней. После его суховатых вставок, как маршрутная карта: хочешь идти туда — на! Вот какие встретятся тебе проблемы и вот какие авторитеты. Направо пойдешь — коня потеряешь, а прямо — ты уже один раз попытался… Сколько тебе дали?
Кстати, и о наших с ним беседах, отношениях. Он отвечал на мои вопросы. И в ответах не старался меня поразить или себя показать, а рисовал общую картину, схему проблемы, давал ей неоднозначную оценку и не столько давал ответ, сколько намечал пути, как самому ответить. Больше методологии, чем информации.