Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
Я не смог на это смотреть, пошел в барак.
Никс пришел туда, где жил Чешков, не в свой барак, и несколько часов до самого вечера, до отбоя горестно слонялся вокруг койки Марата, тоскливо воя и оплакивая себя на французском языке.
Уже здесь, в Америке, в «Яндексе» нашел несколько статей Никиты К-ина о лагерной музе, о стихах некоторых наших общих солагерников. Не очень удивился. Ну что ж, Франция, иная жизнь, стихи, вполне может быть.
Стихов этих, о которых он писал, я не знал, наизусть запоминать не стал, да и некоторые имена не показались мне
Но есть, есть завершающий штрих истории с Никсом.
Уже года три учился я в МГУ, и довелось мне выпивать в малознакомой компании. Люди собрались открыто диссидентствующие, хотя и не сидевшие. Может, потому и открыто. Оказалось, что они знали множество моих солагерников, кого лично за руку, а кого по рассказам. Добрались мы и до Никиты К-ина.
И тут они рассказали мне о нем потрясающую историю.
Трудно поверить, но якобы после отсидки, после массированных требований матери (которая к тому времени уже счастливо вернулась в свободный мир) и общественности, его отпустили во Францию. Как советского гражданина, в туристическую поездку, с возвратом.
И там, на родной земле Франции, Никита совершил подвиг!
Пришел на площадь, развернул на мостовой свой бесценный груз молоткастый-серпастый — паспорт совка, снял штаны и насрал на него.
Именно не в переносном, метафорическом смысле, как многие хотели, обещали и грозились, а по-настоящему. На все звезды, гербы, серпы и молотки навалил свободного французского дерьма.
Раныне-то нас в школе учили: «Читайте, завидуйте, я — гражданин». А теперь читать стало неразборчиво.
Зато еще больше завидуйте, теперь я — не гражданин…
Если это правда, то — молодец! Не узнаю Никиту в этом герое.
Оказывается, он опять в Россию наведывается с социально-религиозными целями. Общество организовал, дает интервью.
И я опять зашифровал его фамилию.
Коля Стерник
(У меня в книге Леша Смирник)
Если всех, всех считать, то на втором месте после Мешкова ближайшим моим другом в лагере был Коля Стерник. Он, как все другие, был лет на восемь — десять постарше меня, но такого же, как я, незначительного роста, зато с огромной, до пояса бородой. Черномор.
А на лице, под слоями волос, печальные больные глаза.
Был он всегда удрученно задумчив, погружен в свои кровавые революционные думы. Он хорошо, но как-то направленно знал мировую историю. Она всегда услужливо подворачивалась удовлетворяющими Лешу примерами и прецедентами.
Жизнь общества в целом только и существовала затем, чтобы подтвердить правоту стерниковских идей. На мелкое он соглашался без споров, не такими масштабами мерил, о персоналиях не задумывался. Его заботили судьбы всего человечества в целом, пропадающего без его, Стерника, заботы и опеки.
Этим он напоминал мои собственные политические фантазии с тем разительным отличием, что у него образования побольше, а Леша от них так и не избавился.
К окружающим он относился снисходительно, терпеливо.
Как пастух при встрече с чужим, не его
Однажды дали нам на двоих какое-то простое задание, куда-то что-то нетяжелое переносить и там складывать. А перчаток нашлось только две. Я ему говорю:
— Давай поделим, тебе одну, мне другую. Тебе какую?
— Мне левую. Я весь насквозь левый, вся жизнь моя левая.
Был он реальным кандидатом в мастера по шахматам. Из Киева.
Играл здорово. Но на первенстве лагеря, в котором я занял самое последнее, восьмое место, он тоже победителем не стал. У нас в лагере были еще два человека, выдававших себя за кандидатов в мастера. Один из них и стал чемпионом. Если не совру — Молчанов фамилия. А про второго Коля пренебрежительно сказал:
— Врет. Какой он к черту кандидат. Защиту Грюнфельда не знает. Первый, а скорее всего второй разряд.
В этой околошахматной теме скажу, что самое интересное, когда они вдвоем с этим, условно говоря, Молчановым играли. Коля вслепую, а тот давал ему фору коня. Коля ложился на собственную койку, рукой, локтем закрывал себе лицо, глаза и так лежал — из-под руки огромная, в полчеловека, борода — старый, больной человек. А Молчанов с доской сидел за столом в середине секции. Сколько помню, Коля выиграл все партии на ноль. Но доволен был только тогда, когда удавалось выиграть, так и не тронув с места этого коня.
Этот же конь имел какое-то, теперь не вспомнить, отношение к той нелепой, длинной кличке, которую я для него придумал: «Бородатая лошадка Стерник».
Когда я вышел, я еще с полгода писал ему письма, и он отвечал, потом заглохло. Навсегда.
Религия
Я хочу написать о лагерных пятидесятниках, с которыми я был знаком. Задумался, с чего начать, и понял, что начать нужно с самого начала, с моего собственного отношения к Богу, к вере, к религии.
Решаю кроссворд, а там вопрос: вера. Ответ оказался — религия. Но позвольте!
Вы еще напишите: орган слуха. И дайте ответ: звук. Даже без всяких определений, на уровне здравого смысла. Вера — это же что-то исключительно личное, мое собственное. Есть или нет веры, но это у меня.
А религия… Совсем иное дело. Она не во мне. Это я, быть может, в ней. Я ей или принадлежу, в нее вхожу, или нет.
Моя семья не была религиозной. Совсем давно в Симферополе не было синагоги, и моя мама раз или два в год ходила в какой-то молельный дом, зато в свои самые последние годы молилась. Но в молитвах своих она как к Богу обращалась к отцу. Я ей говорил:
— Зачем ты просишь отца, почему к нему обращаешься, чем он может помочь? Если есть ад, то он там.
Она отвечала:
— Кого же мне просить? Бог нас не любит. Если кто-то может помочь нам, то только отец.
Самому отцу, коммунисту, чекисту, верить в Бога было не положено. Хотя после допросов, избиений и унижений он, я уверен, научился молиться.
Не за себя просил, про себя знал, что не спасется, молился за нас.
А вот его родители, про бабушку точно знаю, в Бога верили.