Железноцвет
Шрифт:
– Не жалуюсь, – отвечаю я. – Вы поможете мне, доктор?
– Вит выдаст тебе склянки. Не потрать по дороге… И не разочаруй меня.
Я киваю. Удильщик остается неподвижным, и, помедлив, я отступаю назад. Я уже поворачиваюсь к колодцу спиной, когда голос девочки снова настигает меня.
– Твои каникулы закончились, Леонов. Вскоре, твои таланты мне снова понадобятся.
Я смотрю через плечо, и вижу, как бурый силуэт подается вперед. Теперь мне становится хорошо видно его. Я немедленно отворачиваюсь, тщась выбить стоящую перед глазами картину. Я слышу шипение, с которым вентиляционная машина подает газ в легкие, а затем Удильщик раскрывает свои рты. Его собственный, черный голос заполняет зал.
– Сезон бурь приходит в пустошь, Петр. Будь бдителен.
***
Час
Я вижу, что драгун отвернулся в сторону и слушает кого-то, стоящего за гранью колодца. Меня посещает мысль, что можно было бы воспользоваться интерлюдией, чтобы засадить плоскогубцы ему в щиколотку, а после дернуть за пулемет – пущай полетает. Впрочем, дружки его, конечно, сразу задраят люк, не забыв набросать в шахту гранат. Заманчивую идею приходится гнать взашей, а к нам тем временем присоединяется новый собеседник. В промежуток между пулеметом и шахтой просовывается великанская рожа, которую я, к сожалению, ни с одной другой не смогу спутать. Носа у него нет, а из лица и черепа беспорядочно торчат костяные выступы, причудливо волнистые, как раковина у двустворчатого моллюска. Глаза червленые, без зрачков.
– Здорово, Пятруха! – басит рожа, – неужто ты? Уж думал, цябя не. Вот за упокой с таварышами выпили. Дело было: соскакиваем мы с гроба – а вводной-то нет, связи нет. Ну и я им сразу: помянем, говорю, Пятро, каханага майго комиссара, – выпаливает рожа на одном дыхании. – Вздрогнем, говорю, за упокой, так сказать, души раба… ну ты понял, – продолжает исполин. – Жил он, кажу, як гангстэр безпрэдельный, а здох как пацук гнойный, и дружки его красноперые с ним заодно окочурились, вот горе-то – как нэ выпить! – повествует рожа, аккомпанируя повесть движениями своей гигантской, поросшей крупной чешуей ладони. – Выпили, а закуски-то не… Так о чем я? А, ну. Подох то ты не подох, Пятро, а вот насчет пацука я как в воду глядел. Знал, где искать! – хохочет он. Нахлынувшие денатуратовые волны даром что не смывают меня обратно в тоннель, и я пытаюсь скрыть раздражение.
– Привет, Слава, – сухо отвечаю я.
– Здорово, братышка! Вылазь-ка оттудова, – В шахту просовывается бревно, на конце которого – огромная, восьмипалая ладонь с размытыми литерами “38”, наколотыми на ребре. Без энтузиазма, я берусь за длань, и шагающий экскаватор вырывает меня из подземного царства, словно тростинку.
Я стою на заднем дворе в окружении целого отделения драгун, и прямо передо мной возвышается махина Мстислава Левченко. Громила, поджидавший меня на выходе из коллектора, кажется подростком рядом с ним. Я прокручиваю в голове варианты дальнейших действий, и заодно вспоминаю, как мы впервые встретились со Славой, и что пошло не так.
К тому моменту, когда я вышел из комы в палате Центрального Клинического в Санкт-Петербурге, земля уже полнилась слухами, долетавшими с американской Ничейной земли. Оттуда, где сгинула опальная 303-я бригада. Про что только тогда не судачили, но одна история оставалась неизменной. От затопленных руин Сиэтла до канадской границы по Ничейной земле ходили слухи о стае неуязвимых чудовищ, одетых в обрывки российской формы. Лесные хищники атаковали без разбору любую цель, попавшуюся им; они атаковали с хирургической точностью, оставляя после себя лишь кровь и горящие остовы. Спустя месяц после Предательства, свежесформированное Адмиралтейство решило установить с ними контакт –
Мстислав Левченко родился в селе где-то на севере Киевской области и возрасте десяти лет переехал с матерью в Минск. Школу не закончил, но армии было все равно. Отслужив год в силах специальных операций, Слава попал на южный фронт. Украинско-белорусский конфликт был быстрым и кровавым, но Слава успел проявить себя – так, что для командование едва спасло его от международного трибунала. Минск спрятал своего героя куда подальше – в ряды только что сформированного и уже никому не нужного миротворческого корпуса в бедствующей Прибалтике. Никто, конечно, тогда не знал, что вскоре там начнется. После начала большой войны дивизия Мстислава попала в котел. Пару месяцев попартизанив по лесам, он угодил в натовский лагерь военнопленных в Гданьске. Во время неслыханного по наглости рейда морпехов Северного Флота на Гданьск Левченко освободили, и он попался на глаза самому Воронину. Вскоре, Слава оказался в рядах лучшего подразделения Виктора – легендарной 303-й отдельной бригады. Как раз во время, чтобы успеть к Зарнице и вторжению на Аляску. В Предательстве Слава не участвовал, но участвовал его батальон, и этого хватило.
Из родных к Левченко наведался только отчим – заглянул к нам из-за двери и пропал. Я не виню его – на свое фото с присяги Мстислав походил меньше, чем я. Он теперь вообще мало походил на человека. Чтобы начать оперировать его, пришлось сварить помост из стальных труб – операционный стол просто сложился под его весом. Левченко резали циркулярными пилами и сшивали сапожными иглами; работать приходилось оперативно – его раны затягивались в считанные минуты. Никакой наркоз не брал его, и всю операцию Мстислав оставался в сознании. Когда отделение хирургов, работавших над ним, наконец сложило свои погнутые инструменты, хирургический лоток был переполнен свинцом: одной только шрапнели хватило бы, чтобы выковать булаву. Самой интересной находкой стала половина лезвия саперной лопатки, которое вытащили из его плеча. Его кровь тонкой корочкой покрыла пол операционной – достаточно, чтобы искупить вину за его мертвого генерала.
Первые несколько дней Левченко просто молча смотрел в потолок. Как, впрочем, и я – после десяти операций, в ходе которых я несколько раз умер, но в итоге получил-таки назад свой позвоночник и лицо, задору у меня поубавилось. Через пару часов после того, как его отчим убрел со слезами на глазах, Мстислав вдруг начал говорить. Он начал рассказывать мне свои лесные истории, и каждая новая история была еще интереснее, чем предыдущая, и от его историй у меня на голове начинали шевелиться волосы. Шершавым, непослушным языком я говорил ему, чтобы он замолчал, потом приказывал заткнуться, потом бессвязно угрожал административными взысканиями. А он все говорил и говорил. Он рассказывал мне про разгром 303-й бригады, про то, как ее брошенные умирать солдаты выжили вопреки всему, и во что превратились, чтобы выжить. Из двух тысяч солдат бригады леса покинули лишь 28, и ни одного из них теперь нельзя было назвать человеком. Было очевидно, что об их верности мертвому генералу Воронину речи не шло – бывшие морпехи забыли даже лица родителей. Они потеряли человеческий образ мышления. В их фасеточных глазах все выглядело, как цель. Левченко казался почти нормальным на их фоне, их поводырем в стране людей, ставших для чужими во всех смыслах этого слова. Никто не знал, что случилось с ними там, в сгоревших лесах. Никто не спрашивал.
Я не мог ни встать, ни отвернуться от него. Максимум, что я мог – это вяло потеребить наволочку пальцами. Трамадол подавлял боль, но при малейшем движении у меня перехватывало дыхание, а сердце пропускало удары. А Левченко все говорил и говорил вещи, которые я не хотел слышать. Рассказывал о том, что пришлось делать им, чтобы выжить. Потом, его рассказы становились реальностью в мои холодных, липких кошмарах, заполненных пустыми глазницами и словами Виктории. Шеф лично связался со мной через пару дней после моего выхода из комы, поздравил меня с “успешным разрешением московского инцидента” и между делом спросил своим выцветшим, сухим голосом о том, что я думаю о перспективах “данного экземпляра” – то есть Левченко.