Булочник и Весна
Шрифт:
Я слушал его, успокаиваясь, можно даже сказать, примиряясь. Обстоятельства в нашей истории складывались как надо, по правде. Не мог Илья служить при пажковских делах. И Петя не мог выиграть у Сержа. И Мотя не могла остаться, потому что я не удосужился полюбить её, как полагается.
– Так неловко получилось, – продолжал, вливаясь в мои мысли, Илья. – Я хотел ему сказать честно, что не могу этого сделать, не из какого-нибудь там осуждения, а просто мне перед Архангелом неудобно! Хочу сказать – а сам молчу, как дурак. И тут Михал Глебыч меня обнял и стал рассказывать, как он в детстве в этом храме бывал, с батюшкой беседовал. А потом раскрывает портфельчик, а там фотографии. Да на вот, у меня тут одна осталась! – вскочив, он принёс с подоконника заляпанную побелкой папку из-под акварельной
Я бережно – как всё, что получал от Ильи, – взял её в руки и открыл. В ней поверх эскизов поблёскивала цветным глянцем крупная фотография Пажкова. Это был оплечный портрет анфас, на нём Михал Глебыч с задумчивым и честным, совершенно рябым лицом засматривался в будущее. Если бы Пажков надумал баллотироваться в президенты, это фото могло бы лечь в основу имиджа.
– Это, говорит, тебе для образца, потому что позировать времени нету! – продолжал Илья, и бодрый его голос легонько дрогнул. – Набросай, мол, Архангела, на бумаге пока, а я потом погляжу. Ну вот и всё… А я, ты понимаешь, Костя, вдруг как начну ржать! Не над ним, а просто…
Я на секунду закрыл глаза. Гогот публики вокруг рояля, лавочка, слабый запах крови, – всё перемешалось и двинулось на меня тучей.
– И что Пажков? – спросил я, преодолевая морок.
– Да ничего! Сказал, что я маляр и век буду маляром, потому что у меня самосознание маляра! – облегчённо улыбнулся Илья. – Потом пошел к Диме и сразу с ним про всё договорился. Всё они ему сделают, и архангела, и по портрету. Не прав я, наверно! – сказал он и взглянул вопросительно. – Ведь если обернуться на историю, действительно всегда это было, так и работали художники, многие шедевры так созданы… – И он пожал плечами, словно впервые осознал собственное отличие от племени, которое прежде считал своим.
– Жалеешь, что отказался?
Илья, выпрямив спину, замер на миг. Должно быть, слушал себя: жалеет или нет.
– Да нет. Не жалею совсем! – выдохнул он, и сразу его плечи расслабились. – Ты только не ругай меня, Костя! Мне кажется, всего этого людям уже и не нужно. Искусство теперь уже не имеет отношения к любви. Это или для денег, или для личного развития, вроде йоги какой-нибудь… Да и Христос вот, когда был на земле, разве он сказал, что искусство спасёт? Сказал – спасёт другое! Вернусь домой, может, Бог пошлёт работу рядом, – тут Илья скользнул взглядом в заваленный рисунками угол и, помолчав пару секунд, прибавил: – Олька звонила – мама плохо себя чувствует, скучает по мне.
Я кивнул: мол, ну что же, решил – действуй. А сам подумал про серые, влажные ещё простыни стен, ожидающие чьей-то руки. Хорошо или плохо, что Илья решил так, как решил, – об этом узнаем позже. Если лет через двадцать сквозь оболочку его личности, как сквозь шкурку наливного яблока, по-прежнему будет светить любовь – тогда одно. А то бывает ведь: нормально живёт человек, а там что-нибудь такое – да и сопьётся с тоски по несбывшемуся.
– Ну что, собираться мне надо! – сказал Илья и вышел из-за стола. – Оставить тебе рисунки? Может, Петя что-нибудь для себя выберет? Ну а в конце концов – на растопку. Вон, куча какая!
В углу комнаты прямо на полу были сложены неровной стопой папки с акварельками. Я обвёл взглядом этих детей, беззащитных перед огнём и влагой, и понял: всё это теперь моё наследство.
Не смущаясь моего затянувшегося присутствия, Илья бродил по комнате, собирал раскиданное добро – кисти, тюбики, измазанные краской тряпки, книжки. Мне давно пора было уйти, дать ему покой. Но почему-то я всё сидел и сидел у хромого столика – в недоумении, перерастающем в отчаяние. Как же так? Неужели всё? Неужели уже никак не продлить наше соседство?
– Ладно, Илья, пойду! – наконец сказал я, силой воли подняв себя с табуретки, и вышел в прихожую. Там посвистывал ледяной ветерок и в щелях дверного короба белел иней.
– Подожди! – крикнул из комнаты Илья и с расстёгнутым рюкзаком в руке вышел за мной. – Стой! Рассказать тебе хотел, я же сон видел! А то уеду – и не расскажу!
Я даже улыбнулся. Нет лучшей забавы, чем сны моего строителя!
– Что ещё за сон?
– Как мы превратились в остров! – заговорил Илья с волнением, как будто сообщал мне вполне правдивую новость. –Полночи я ломал голову, что подарить Илье на прощанье, но так и не придумал. Не хлебную же закваску – а больше ничего настоящего, сравнимого с его рисунками, у меня и не было.
Утром я отвёз его на станцию и проводил на платформу. Мы сели на оградку дожидаться поезда. Северный ветер свистал нам в правый висок – и в лоб надвигающейся электричке. Когда пятно её приблизилось, Илья подхватил рюкзак и беспокойно, как будто осталось что-то незавершённое, взглянул на меня: «Ну что, поехал?»
Народ вывалился и ввалился, и сразу Илья потерялся за тусклыми окнами. Мой взгляд пробежал по вагону, есть ли места – всё-таки до Твери болтаться! Ну вот же, у окошечка, где ж ты бродишь! Нет – нету Ильи! Куда-то он ушёл в другую степь, в холодную тесноту занятых лавок. Качнуло – поехали.Ну вот и всё – сваи, на которых я выстраивал «новую жизнь», повалились. Со мной только голый лес. Правда, в окошко без занавесок, если выключить свет, бьют шикарные звёзды зимы, прохладные и наливные, как антоновские яблоки. И в щели не дует – ветер стих.
После работы я засел в избушке разбирать стопки покоробленных влагой акварельных листов и потерялся в многообразии жизни. Мои руки бессмысленно перекладывали листы, пытаясь нащупать принцип отбора: по жанру? По времени года? По технике? Знакомые люди, животные, растения, знакомые дни и вечера столпились вокруг меня, свидетельствуя о том, что даже самое мимолётное не исчезнет, если только найдётся любящий взгляд.
Над одним рисунком я застопорился. На половинке листа карандашом был набросан человек – Кирилл. Не узнать его линию плеч, посадку головы, вихор было невозможно. Шагнув на участок, он замер перед пустым пространством, где недавно стоял мой дом, как перед могилой. В строе его фигуры слышалась скорбь. Я долго разглядывал рисунок: откуда бы взяться у Ильи такой фантазии?
Так прошёл первый вечер, за ним ещё несколько. Я обвыкся со свалившимся на меня «наследством» и осознал свой долг перед человечеством.
Однажды ко мне на огонёк зашёл Коля. Я радостно повёл его в избушку и сообщил, что подумываю открыть у нас в булочной выставку. Реакция Коли на такую блестящую, как мне казалось, идею оказалась неожиданной. Он перебрал рисунки и, взглянув на меня сердито, сказал:
– Это чего тебе, бабочки дохлые – на булавках сушить? Затем разве он рисовал? Оно всё как листва у него летит! Или как птицы, – и, довольный найденным образом, повторил с уверенностью: – Как журавли!
Когда это простое сравнение наконец дошло до меня, мне показалось, что я стал немножко Ильёй.71 Патефон
Как мог, я навёл в избушке порядок, навесил на дверь новый замок, потому что старый давно уже был потерян, и, вернув «листья» и «журавлей» на прежнее место жительства – в папки и коробки, со всем добром отправился в бытовку. Мне не хотелось оставлять рисунки мышам. Я решил разместить их на хранение в своём маленьком жилище.
За этим занятием и застал меня нежданный гость – Николай Андреич Тузин.
– Хозяева! Ау! – затопав на пороге, весело крикнул он. Я отпер дверь и в черноте декабрьского вечера увидел своего утраченного соседа. Он был в дожде, блестел и улыбался. – Костя, а вот и я! Как поживаете?
Я страшно обрадовался ему, но, втаскивая его в комнату, сразу почуял чужое. Не то сукно! Вместо шинели на Тузине оказалось чёрное пальтишко и «правильный» шарф.
– А я вот приехал за своими. У Миши каникулы скоро. Хочу их в Москву, к родителям пока, а там поглядим… Но как-то боязно – жена у меня суровая, сами знаете. Думаю, дай сначала к вам зайду, разведаю обстановку! – сказал он и улыбнулся. Мелькнули побелевшие зубы. Тут я заметил, что и волосы его, по-прежнему длинноватые, были поправлены рукою мастера.