Цена металла
Шрифт:
— Гатти? — спросил Дюпон.
— Жив, — подтвердил связной. — Он вёл их сам. Вышли под обстрелом.
Люк прикрыл глаза.
— Значит, мы ещё люди.
Бои к этому часу были точечными. Снайперские дуэли, ночные вылазки, попытки поджога складов с гуманитарной помощью. Но фронта не было. Была сеть напряжения. Всё могло вспыхнуть снова — в любой момент. Как заминированная тишина.
По городу начали ползти слухи:
— генерал сдался,
— генерал мёртв,
— генерал уже в бегах,
— генерал
Никто не знал. Но все чувствовали: конец близок, но не конец войны. Конец её первого акта. Акта, где слово "победа" стало запачканным термином.
— И что дальше? — спросил один из жандармов. Местный, молодой. — Если они бросят оружие?
— Тогда мы не стреляем, — ответил Дюпон.
— А если нет?
Он не ответил. Потому что знал: ответ — не в приказах, а в руках тех, кто уже не верит приказам.
Днём штаб получил радиосигнал с внутренней частоты Совета. Немного искажённый, короткий, но ясный: «Вы — не освободители. Вы — просто другие убийцы. Но если у вас есть лицо, покажите его на площади.»
Это был не зов. Это был вызов. Это было приглашение в ад, но уже по правилам тех, кто проиграл и решил проиграть красиво. Дюпон приказал отвести основные силы от здания дворца — не заходить, не стрелять, не демонстрировать силу. Только стоять. Смотреть. Ждать.
Орлов, хрипло выругавшись, спросил:
— И мы оставим их?
— Нет, — ответил Дюпон. — Мы дадим им выбрать.
— Они не выберут.
— Тогда мы будем свидетелями.
Так закончился день, который мог бы стать финалом, но не стал. Потому что настоящие финалы — не в штурмах, а в отказе от них.
Дома стояли с выбитыми окнами, улицы были усыпаны обломками, в воздухе пахло гарью и лекарствами. Город был не разрушен — он был обезвожен. Усталый, пустой, полурастворённый в собственном страхе. Но в этом разорванном пейзаже появились первые признаки жизни.
Гуманитарный штаб развернули в здании бывшей библиотечной школы, напротив обвалившегося рынка. Её окна были заколочены, стены расписаны лозунгами обеих сторон, но здание всё ещё держалось. Серафина вошла в него как человек, знающий, чем пахнет начало надежды.
— Мы открываемся, — сказала она коротко, обращаясь к уцелевшим волонтёрам. Её голос был хриплым от пыли, но ясным. — Сначала раненые. Потом — дети. Потом — все остальные.
— У нас нет регистрации, — ответил молодой санитар. — Нет списков. Нет норм.
— У нас есть вода. У нас есть бинты. У нас есть руки. Этого достаточно.
Она говорила просто, не отдавал приказы - возвращала порядок.
Гатти появился через полчаса. Он был усталый, седой, в пропитанной потом сутане. Но в его глазах горел тот самый огонь, который отличает живого священника от говорящей тени.
— Я говорил с ними, — сказал он Серафине. — Они боятся,
— Тогда нам есть с чем работать, — кивнула она.
— Им нужна правда.
Первые пришли женщины. Одна — с ребёнком, у которого не было глаза. Другая — с тремя дочерями и вырезанной на шее буквой "П" — меткой "предательницы", выжженной солдатами Н’Диайе.
Гатти раздавал воду. Он не читал проповедей. Просто сидел у входа, помогая считать. Иногда молился про себя. Иногда — вслух.
— Один. Два. Три. Двадцать семь. Сорок. Шестьдесят два…
— Это списки? — спросила Серафина.
— Это не мёртвые. Это живые. Я просто считаю, сколько ещё осталось.
К полудню очередь вытянулась на три улицы. Среди ожидавших были солдаты без формы, дети с ножами в карманах, старики с закрытыми глазами, словно боялись, что, если откроют — всё исчезнет.
— Почему они молчат? — спросила одна из помощниц. — Почему никто не кричит?
— Потому что они ещё не уверены, что можно, — ответил Гатти. — Крик — признак жизни. А пока у них — только тишина.
Серафина бинтовала руку подростку. Тот молчал, сжимая зубы.
— Кто это сделал? — спросила она.
— Своих не сдаю, — отрезал он.
— А чужих?
Он молчал.
— Хорошо, — сказала она. — Тогда просто не умирай. Ни за них. Ни за нас.
Он посмотрел на неё впервые. Там, в этом взгляде, было что-то, что нельзя перевести на язык. Не благодарность. Не обида. Сдержанная потребность в смысле.
Вечером, когда город уже начал гудеть — не от выстрелов, а от шагов, от голосов, от движений — Гатти вышел на лестницу школы, где сидели двое шахтёров. Он взял мегафон, включил его и сказал:
— Говорит отец Гатти. Это не конец. Это — момент. Вы ещё живы. И значит, у нас есть выбор.
Он не говорил много. Только это. Люди начали подходить. Не за медициной. За подтверждением, что всё это — не сон.
Серафина на ночь закрыла двери. Перевязала последние раны. Протёрла инструменты.
— Завтра будет больше, — сказал Гатти.
— Мы справимся?
— Мы обязаны.
Она не спорила. Потому что знала: когда рядом есть тот, кто говорит вместо Бога, и тот, кто лечит молча — это и есть шанс.
Город начал меняться, не политически — физически. Стены начали очищать. Кто-то оттирал лозунги. Кто-то — рисовал поверх. Появились новые знаки: былой цветок Солнца, линии ладоней, старые племенные символы. Люди хотели показать, что здесь теперь не зона страха. Здесь — живут. Гуманитарный центр стал сердцем этой зоны. Сюда приносили еду, найденную в подвалах. Сюда приводили стариков. Сюда привели даже солдата Н’Диайе, выброшенного своими, с простреленной ногой. Он не просил помощи. Но когда Серафина начала бинтовать, он сказал: