Цена металла
Шрифт:
— Говорит отец Гатти.
— Мы слышим тишину. Мы видим свет.
— Мы живы.
Эти слова не сопровождались гимнами. Но они стали первым, что услышали люди в восточном секторе, когда поняли: дворец пал.
Толпа на площади начала собираться. Медленно. Осторожно. Как будто боялись — это ловушка. Но когда увидели, что дворец не охраняется, что бойцы не ставят заграждений, что Дюпон стоит с открытым лицом — начали подходить.
Сначала женщины. Потом дети. Потом — те, кто ещё вчера был на другой стороне. Один старик снял шапку и сказал:
—
Генерала не вывели. Не сразу. Он сидел внутри, в зале ожидания, с руками, сложенными на коленях. Ни приковали, ни связали. Он не просил, но и не отрицал. Он просто сидел, как сидят те, кто уже в истории, но ещё не в ответе.
— Мы заберём его позже, — сказал Дюпон. — Не криком. Не шествием. По закону.
— Закон мёртв, — заметил Орлов.
— Тогда мы его напишем.
Он развернулся и пошёл по ступеням вниз. Каждый шаг был тяжёлым. Но не от усталости. От сознания: после этого нет "назад". Только вперёд.
Во внутреннем дворе, у центральной клумбы — та, что некогда была разбита под фонтан, теперь засохшая, выжженная, усыпанная пеплом — кто-то поставил флаг. Обычный кусок ткани с вышитым вручную цветком с семью лепестками. Под ним надпись: "Флёр-дю-Солей — не пал. Он спит."
И это было правильнее любого приказа. Правильнее любого гимна. Потому что теперь, когда пыль осела, а кровь запеклась, и стены не стреляли, — можно было начать говорить. Люк Дюпон обернулся на здание. Оно не исчезло. Не разрушилось. Оно просто перестало врать.
А значит — победа была настоящей.
Генерал не сопротивлялся. Он сидел в том же кресле, где раньше принимал иностранных послов и выносил приговоры. Теперь — без формы, без регалий, без стен. Только он. И утро.
После штурма никто не прикоснулся к нему. Не из страха. Из расчёта. Он был слишком значим, чтобы умереть быстро. Его пощада — не милость. Его арест — не месть. Его поимка должна была стать началом чего-то другого, а не финальной точкой.
Комната, где он ждал, была тихой. Шторы — сорваны. На полу — разбросанные бумаги. В углу — черный флаг, обугленный, опавший, словно и он знал, что больше не нужен. Генерал сидел прямо. Ни дрожи. Ни тени паники. Только лицо человека, который всё проиграл — и понял это.
— Он не просил воды? — спросил Орлов у одного из охранников, стоящих у дверей.
— Нет. Сказал: “Я выпил всё своё во Флёр-дю-Солей. Остальное — ваше”.
— Поэтично.
— Нет. Усталость.
Люк Дюпон вошёл в комнату без оружия. Без охраны. Он закрыл за собой дверь и подошёл к столу. Несколько секунд он просто смотрел.
— Тебе стоило бежать, — сказал он наконец.
— Бежать куда? В Европу? В саванну? Я родился здесь. И здесь умру. – Генерал почти кричал.
— Ты не умрёшь. Не сегодня. Сегодня — ты отвечаешь.
Н’Диайе усмехнулся.
— Перед кем? Перед толпой? Перед тобой? Перед этой нацией, которая сама не знает, кем она хочет быть?
— Перед собой. Если ты ещё человек.
Молчание.
—
— Я хотел порядка.
— Ты построил лагерь. Нации там не было.
Н’Диайе отвернулся к окну. Улица внизу заполнялась. Люди стекались на площадь. Никто не кричал. Никто не штурмовал здание. Все просто смотрели. Ждали.
— Мне дадут слово?
— Я не трибунал. Я просто приведу тебя туда. Чтобы ты сказал. Или промолчал. Но перед ними.
— Я потеряю лицо.
— Ты уже его потерял. Осталось только — показать это другим.
Через десять минут он встал. Не попросил ни куртки. Ни знаков различия. Только жестом показал, что готов идти. У входа в зал его ждали двое: врач и бывший офицер связи. Н’Диайе окинул их взглядом — не презрительным, не прощальным. Скорее, пустым. Он знал: все слова будут записаны не в газетах, а в памяти.
— Тогда идём, — сказал он.
— Да, — ответил Люк. — Но не ты идёшь. Тебя ведут.
Они вышли в сопровождении небольшой группы — трое сзади, один впереди, без кандалов, без оружия, без триумфа. Люк Дюпон шёл рядом, не впереди. Это не было шествием. Это было движение по краю — между возмездием и правосудием, между памятью и будущим.
Площадь перед дворцом, освобождённая от заграждений и дыма, теперь была заполнена тишиной, такой плотной, что казалось — любой звук в ней прозвучит как выстрел. Люди стояли — не как митингующие, а как свидетели. Они не выкрикивали лозунгов, не держали транспарантов. Просто — смотрели.
Генерал остановился на верхней ступеньке. Он не говорил. Несколько мгновений — только смотрел. Казалось, он ищет кого-то. Возможно — тех, кто ещё помнил его сильным. Или тех, кому он больше не мог навредить.
— Перед вами — Арман Н’Диайе, — произнёс Люк Дюпон. Его голос звучал ровно, без нажима, как будто он не осуждал, а регистрировал факт. — Он больше не генерал и президент. Он — человек. Без власти. Без армии. Без права распоряжаться чужими жизнями.
Толпа не ответила. Ни криком. Ни свистом. Только тишиной. Это было хуже обвинений. Потому что в этой тишине не было страха. Не было ярости. Только конец. Н’Диайе смотрел в лица. Медленно, долго. В каждом — отражение. Не его побед. А его решений.
— У вас нет трибунала? — наконец произнёс он. — Ни судьи? Ни закона?
— Они будут, — сказал Люк. — Но ты будешь ждать их, как мы ждали правды.
— И, если я скажу?
— Тогда люди запомнят, что ты говорил, когда у тебя уже не было власти.
Он кивнул. Без эмоций. Сделал шаг вперёд. И сказал:
— Я верил, что страх удержит страну. Я ошибся. Вы живы. Значит, вы — страна.
Он опустил глаза. И в этот момент кто-то из толпы медленно положил камень у подножия лестницы. За ним — другой. Потом — третий. Без слов. Это был не протест. И не поминание. Это был знак: мы не забудем. Но мы не убьём.