Цена металла
Шрифт:
Комната была полна не людей — присутствий. Каждый из собравшихся нес за собой тень. Кто-то — от Мбуту. Кто-то — от генерала. Кто-то — от братской могилы, которую сам же и засыпал. Но сегодня они сидели за одним столом. Потому что не было другого.
Люк Дюпон занял место у окна. Не в центре. Он был координатор — не председатель. Это было принципиально. Он следил за дыханием зала, а не за повесткой.
Рядом с ним — Жоэль Макаса. Молчал. Но лицо было напряжено. В нём не было восторга. Только понимание: если он не сядет за
Первым выступил старший из выживших министров времён Мбуту — Мартен Туама, бывший министр финансов. Без следов богатства, но с речевыми интонациями чиновника, не забывшего, как звучит контроль.
— Мы понимаем, — сказал он, — что страна требует административной дееспособности. Мы не претендуем на власть. Мы готовы передать опыт, если нас не вычёркивают.
— Вас уже не боятся, — ответил Жоэль. — Но ещё не простили.
— Простить — не значит забыть, — сказал Туама.
От блока прежнего аппарата генерала выступил Этьен Кобина, бывший региональный администратор Восточного округа. Говорил коротко, по-французски, с лёгким акцентом.
— Я не участвовал в репрессиях, — сказал он. — Моя зона держалась без палачей. Люди знают. Я остался, потому что был нужен. Сегодня — тоже.
Дюпон кивнул. Он помнил имя Кобины — тот не подписывал приказы о зачистке, а его личный склад был взят без боя.
— Мы не отрицаем прошлое, — сказал Люк. — Но не будем повторять ошибку генерала — отменять государство ради идеологии.
Затем заговорил Жоэль.
— Я знаю, что вы ждёте, что я буду кричать. Что я напомню — кто из вас прятался, а кто молчал, когда стреляли в нас. Но я не для этого здесь. Я здесь, потому что лучше я скажу “да” здесь, чем мои дети — “нет” через десять лет, с оружием в руках.
Он прошёлся взглядом по лицам.
— Мы — народ. Мы победили. Но не умеем управлять. Мы должны учиться. Быстро. С болью. Вместе. Вы — опыт. Мы — пульс. Если одно откажется от другого — страна снова разорвётся.
Он замолчал. Сел. Больше не говорил.
Люк разложил перед собой лист. На нём — 12 фамилий. Ни одной новой. Все — знакомы. Компромиссные. Неидеальные. Но — непорочные в контексте режима.
— Состав временного правительства фиксируется. От каждого сектора — по одному. Решения — консенсусные. Срок — шесть месяцев. Координация — на мне.
– Он смотрел не на документ, а в лица. — Мы все здесь не потому, что правы. А потому, что выжили. И хотим, чтобы кто-то выжил после нас.
Жоэль молча кивнул.
Кобина кивнул.
Серафина не кивнула. Она просто — не вышла из комнаты. И это было согласие.
Зал заседаний не был новым — в нём до войны утверждали экспортные квоты на марганец. Теперь в нём решали вопрос, который не укладывался в протокол: а что дальше?
Все понимали, что временное правительство — не власть, а пауза. Оно не могло решать судьбы страны дольше шести месяцев. Нужен был выбор — не между людьми, а между возвратом к старому и попыткой настоящего будущего.
— Народ не ждёт реформ, — говорил Кобина. — Народ ждёт ответа: кто теперь главный?
—
— Но долго так не продлится, — сказал Туама. — Страна не может жить без центра.
— Может, — вмешалась Серафина. — Если этот центр — не флаг, а порядок.
Люк слушал молча. Он знал: пора называть имена.
— Мы проведём выборы, — сказал он. — Свободные. Под наблюдением. С технической поддержкой. За три месяца — регистрация. Через шесть — голосование. Победит не тот, кто понравится Франции. И не тот, кто нравился генералу. А тот, кому поверят, что не повторит ни первого, ни второго.
Когда начался список претендентов, звучали имена осторожно.
— Туама?
— Старый. Не пойдёт. И не надо.
— Кобина?
— Слишком ассоциирован.
— А Жоэль?
Молчание. Жоэль поднял глаза.
— Я не подавал кандидатуру.
— Но ты единственный, кого слушают в деревне и в столице, — сказал один из старых администраторов. — И ты не запятнан.
— Пока, — тихо ответил он.
— Тебе верят. Даже если ты сам ещё не решил, веришь ли себе.
В комнате повисло напряжение. Никто не хлопал. Никто не возражал. Это не было выдвижением. Это было признание возможности. Жоэль смотрел в стол.
— Я не обещаю. Но я не откажусь, если меня попросят — не вы, а они, — и он указал на окно, за которым шумела толпа.
Позже, когда заседание закончилось, отец Гатти записал: «Вот как рождаются новые лидеры. Не на фоне гимнов. Не из-за выборов. А когда человек, от которого ничего не требуют — соглашается слушать. А это — уже почти политика.»
Суд проходил не в зале. Он проходил в памяти города, которая ещё не успела стечь с кровью.
Помещение — бывший актовый зал Политехнического института. Три ряда скамеек, ржавые прожекторы, надпись «Служим знаниям» над аркой. Теперь — тут судили тех, кто служил только приказу, не спрашивая.
В центре зала — стеклянная клетка. Не из защиты - из демонстрации. Чтобы все могли видеть: они — не исчезли. Они сидят. Дышат. Живы. Там были четверо. Трое — бывшие командиры армейских соединений генерала: полковник Мано Нкенга — Восточный фронт; майор Атумба Гори — операции в аграрной зоне юга; подполковник Симон Думе — управление “Феникс”. Четвёртый — Хьюго Митчелл, один из выживших "Головорезов", британец, по акценту — Бирмингем, по глазам — пустота. Остальные "головорезы" были мертвы. Он — остался. Один. И не понимал, зачем.
Суд был открыт. Без занавеса. Без наушников. Говорили на трёх языках: французском, санго и порой — просто глазами. Скамья обвинителей — члены Временного правительства. Защита — допущена. Встал отец Антонио Гатти. Без иллюзий, но — с правом.
— Я не здесь, чтобы оправдать, — сказал он. — Я здесь, чтобы напомнить: убийство, даже законное, остаётся убийством. Эти люди, — он указал на стекло, — несут вину. Не вину за мысль. Вину за действие. Но если мы их убьём — мы не победим. Мы повторим. А значит, мы снова начнём войну. Просто — с другим флагом.