Чёрный лёд, белые лилии
Шрифт:
Он перестал владеть собой. Совершенно автоматически, против воли, скользнул взглядом по тонким плечам, прикрытым голубым (или серебряным?) кружевом. Через него была видна её кожа, казавшаяся прозрачной в мерцающем свете.
Тонкие запястья, тонкие ключицы.
Соловьёва?
Шея, на которой он сжимал свои пальцы - и как только посмел положить их туда?.. Лопатки, острые, наверняка — покрытые мурашками.
Уже гораздо позже он различил, что платье на ней было тёмно-синее, прикрытое мерцающим облаком кружева.
Волосы, отливающие
Непривычно.
Дерьмо. Дерьмо. Дерьмо. Всё, поезд приехал, хуже некуда, дальше некуда, стоп. Где Назар? Где хоть кто-нибудь?
— Вот это звиздеец, — задумчиво протянул тот у него за спиной. Антон обернулся, чувствуя почти физическую боль в веках, и столкнулся с сочувствующим взглядом Назара.
Звиздец. Очень мягко сказано, Назар.
Но ты прав.
Антон потёр лицо ладонями. Так. Надо пойти выпить, поесть - не жрал же нормально чёрт знает сколько, хоть тут шанс есть...
— На твоём месте я бы не оборачивался, — шепнул Назар ему на ухо, подавая стакан с водой. Антон взял его. Внутренне подобрался, приготовившись получить под рёбра.
Получил. Алексеев, возникший из ниоткуда, начищенный, лоснящийся от удовольствия, протягивал Соловьёвой руку, нарушая своим присутствием чистое голубое облако, и говорил ей что-то. Где этот её мамочка-Марк? Смылся? Почему он не смотрит, почему, чёрт возьми, не смотрит?!
Всё. Хватит. Правда, с него достаточно.
Алексеев, будто совершенно случайно, будто делал это всю жизнь, приобнял свей грёбанной рукой — оторвать бы её — плечи Соловьёвой. Она улыбнулась, и он прочитал по губам: «Дэн».
Тошнотно.
Это слова. Просто слова.
Антон почувствовал, физически ощутил, как горло сводит спазм, и вся проглоченная вода лезет наружу, и всё-таки быстро отпил из стакана — вкус не почувствовал — и сделал уверенный шаг вперёд, сам не зная, куда и зачем. Рука Назара тут же легла на его плечо.
— Стой уже, — прошипел он. — Поздно трепыхаться. И лицо сделай попроще, а то позеленеешь.
Точно. Нужно просто игнорировать её. Ведь так он делал последние несколько дней? Её не существует. Не существует её светлых локонов, тонких плеч, изящных рук, хрупкой шеи, серебряного свечения. Ничего. Завтра она снова напялит свой безразмерный бушлат, завяжет волосы в растрёпанный узел, и глаза её снова станут (его усилиями) сонными и тусклыми. Всё пройдёт. Пройдёт.
Антон раздражённо выдохнул и прикрыл глаза. Всякая фигня им сегодня не нужна. И Соловьёва не нужна. Нужно просто не искать её. Не смотреть.
— Так и хочется заговорить стихами, — пробормотал он.
— Повернув к другому ближе плечи
— Горилла идёт, крокодила ведёт.
Несколько минут он всё-таки смог игнорировать её, слушая Чайковского. Долбанного Чайковского. Мама любила Чайковского. Антон — не любил. Думал, что в законодательном порядке нужно запрещать людям писать такие вещи, как это грёбаное «Па-де-де», которое звучало сейчас под сводами дома офицеров. Потому что под такую музыку нельзя смотреть на Соловьёву — вот хоть убейся, нельзя.
Подчёркнуто отстранённо посмотрел на танцующих, развернув голову как можно сильнее. Потом закрыл глаза. Лучше бы их сегодня вообще не открывать.
А в следующую секунду она, раскрасневшаяся, чуть волнующаяся, повернула голову, и голубые глаза, обрамлённые светлыми ресницами, распахнулись и уставились на него исподлобья, по-детски недоверчиво. Поймали его.
Он не понимал, в самом деле это или кажется ему там, под ещё закрытыми веками. Кажется, конечно. Потому что на самом деле глаза у Соловьёвой не светящиеся, а забитые; на самом деле Соловьёва горбится и сжимает руки, а не стоит так прямо, красиво и уверенно.
Он хотел ухмыльнуться. Хотел презрительно хмыкнуть. Не смог. Только смотрел. Зачем она родилась?
Твои губы, твои скулы, детские глаза.
Алексеев сказал ей что-то ещё, и она, снова порозовев, улыбнулась, кивнула, но потом вдруг пошла в сторону выхода.
Всё. Ушла. Серебряное кружево в последний раз мелькнуло у дверей, и она исчезла.
Всё, всё, Калужный, можно выдохнуть спокойно и свалить отсюда куда подальше, чтобы больше не видеть этих рук. Ничего этого не видеть.
Это платье, грудь, талия, изящные ноги, обнажавшиеся, когда она лёгкими шагами двигалась к двери.
Она, мать её, сама. Сама напросилась. Он, ничего не видя перед собой, пошёл к выходу, не зная, что с ней сделает. Убьёт, наверное, потому что внутри разгорался настоящий пожар, полыхал, закручивая в животе тугую пружину. Твою же мать.
Он убьёт её, если найдёт.
Коридоры дома офицеров были спасительно темны и пусты. Остужали. Ему нужно просто проветриться. Прошло минут десять, прежде чем он ощутил, что приходит в сознание. Антон понятия не имел, в какую глушь забрёл, и хотел было набрать Макса, когда услышал торопливые знакомые шаги. А потом — ещё одни, явно мужские. И явно не Алексеева. Там, за поворотом, её голос:
— Простите, вы что-то хотели? — с нотками настороженности, но всё-таки любезный.
— Только передать привет твоему отцу. А теперь ты замолчишь и пойдёшь со мной, — хрипло ответили ей, и он почти дёрнулся из-за поворота, лишь чудом удержав себя на месте и прислушиваясь.
— Я… Простите, мужчина, я вас не понимаю. Пустите руку! — нотки отчаяния. — Отпустите меня, не трогайте, куда мы идём?! Отпустите, я…
— Не дёргайся.
— Отпустите, не трогайте меня, я с вами не пойду!..