Двадцать один день неврастеника
Шрифт:
Кругом только одни мрачные и угрюмые стены, в которые упирается мой взгляд и не может пробиться, на которые летит моя мысль и разбивается... И не видно неба совсем, никогда не видно неба!.. Понимаете ли вы этот ужас?.. Густые, тяжелые облака падают, падают, покрывают вершины, ползут по склонам, спускаются в долины, и все пропадает... Тьма кромешная, настоящий хаос... Меня бесит это небо, еще более непроницаемое, чем эти сланцевые скалы... Оно никогда не будит грез... отчаяние приносит
14
Милая ласточка летает у решетки узника.
— Не нужно поддаваться... — говорит мне Трицепс... — ходи, ходи побольше... черт возьми!
Удивительно... Но куда ходить?.. К кому ходить?.. Зачем ходить?..
Чем больше я хожу, тем больше суживаются стены, тем больше сгущаются и опускаются облака, над самой головой у меня, как очень низкий потолок... У меня спирает дыхание, ноги подкашиваются, в ушах жужжит.
Я спрашиваю у проводника:
— Откуда здесь столько сверчков?.. Они меня раздражают... Нельзя ли их прогнать?
И проводник мне отвечает:
— Здесь нет сверчков... Это ваша кровь играет...
И это верно... Это мой собственный сверчок так поет, ужасный сверчок моей лихорадки... Да, я теперь узнаю его.
— Замолчи же ты, гадкое создание!..
А он поет все сильней... и терзает мне уши своим жужжанием...
Фобия и лихорадка!.. Чего же больше?
Трицепс мне велел ходить, и я все хожу, хожу... Узкая долина переходит в коридор, коридор в каменную щель... В течение нескольких часов с правой стороны у меня тянется мокрая, холодная стена и такая высокая, что я не вижу ей конца; с левой стороны журчит маленький ручей... Как меня раздражает этот ручей!.. Словно старик тут кашляет и ворчит... Ах! вот мост наконец... Теперь вид изменится... Я перехожу через мост... и картина, действительно, меняется. Теперь слева мокрая стена, а справа журчит ручей... Я хожу... хожу... и так целый день...
Время от времени проводник говорит:
— Это место называется Адской дорогой...
Или:
— Это Чертова дыра...
Или еще:
— Это Двери смерти...
Он называет мне пики, ущелья, проходы. И во всех этих названиях всегда звучит проклятие или брань. Кое-где мелькают небольшие деревянные кресты, чтобы напомнить прохожим о погибших в снегах или скалах.
— Здесь погибло девять медников, шедших в Испанию... — рассказывает мне проводник; он понимает, что мне грустно и что меня нужно развлечь.
— Ну, а вершины... вершины?.. Я хочу взобраться на вершины?..
— Нет вершин...
Проводник прав. Вершин действительно нет... Тебе кажется, что ты поднялся на вершину, а посмотришь — ты еще в тюрьме, в склепе... Впереди еще более страшные, более мрачные стены другой вершины... И чем выше взбираешься с вершины на вершину, тем больше смерти кругом...
Я смотрю на проводника. Он маленький, плотный, гибкий... Но он также грустный... У него нет неба в глазах... В них отражаются только мрачные, безнадежные стены, среди которых мы идем.
— Ах! вернемся, вернемся...
Теперь я не выхожу из сада отеля... Этот сад окружен стенами, в стенах светятся окна, а в окнах я вижу иногда кое-что, что меня успокаивает и почти напоминает жизнь... Да, иногда в этих окнах показываются лица... Теперь я вижу, как какой-то господин завивает себе усы; а другой чистит свой смокинг... Здесь налево горничная затягивает в корсет свою барыню... Я цепляюсь за эти лица, за эти образы... Я цепляюсь за всех, проходящих здесь по саду... за жалкие герани и за озябшие бананы на клумбах, за желтые башмаки, за белые платья, за приторно-почтительных гарсонов... Я цепляюсь за все это, чтобы доказать самому себе, что это жизнь, и что я не умер...
Но у меня появляется другая меланхолия, меланхолия
Но вот колокол звонит... Наступила ночь... освещаются залы... Подходят знакомые... По чем больше я их знаю, тем более чуждыми они для меня становятся...
— Вы пойдете сегодня в казино?
— Конечно! А вы?
— Увы!..
— Ах! не видеть больше гор!.. Равнины, равнины, равнины!
V
Профессор монтабанского лицея Исидор-Жозеф Тарабюстэн приехал со своей семьей провести лето в X. Сам Тарабюстэн страдает воспалением Евстахиевой трубы, у его жены, Розы Тарабюстэн водянка колена, у сына Луи-Пилата Тарабюстэна искривление позвоночника, — семья, как видите, вполне современная. Кроме этих явных и почтенных болезней у них есть и другие, которые ведут свое начало от самого дня их рождения. В каких низких распутных семьях, среди какого грязного, отвратительного разврата должны были родиться оба супруга Тарабюстэны, чтобы в свою очередь произвести на свет Божий этот последний образен вырождающегося человечества, этого безобразного золотушного недоноска — молодого Луи-Пилата? Посмотрите на его землистый цвет лица, изборожденного морщинами, на эти кривые ноги, согнутую спину и хрупкие кости рахитика, и вы скажете, что ему семьдесят лет. Своей походкой и всем своим внешним видом он напоминает дряхлого, выжившего из ума старика. Так и хочется его убить, когда посмотришь на него, и страдаешь от того, что этого нельзя сделать. Когда я в первый раз увидел всех этих Тарабюстэнов, у меня появилась мысль подойти к ним и закричать:
— Зачем вы омрачаете своим присутствием блеск этих диких гор и грязните своими безнравственными существами эти чистые источники?.. Убирайтесь отсюда... Вы прекрасно знаете, что нет таких чудодейственных вод, которые могли бы когда-нибудь смыть вековую гниль ваших организмов и нравственную грязь, в которой вы родились...
Но я думаю, что Исидор-Жозеф Тарабюстэн был бы очень удивлен моим красноречием и едва ли подчинился бы такому гомерическому приказу.
Каждое утро в определенный час можно встретить в аллеях Исидора-Жозефа Тарабюстэна, гуляющего после ванны. Он торжественно и методично передвигается на своих коротких ножках, выставляя вперед свое угреватое лицо и большой живот, много говорит и сильно жестикулирует. Его сопровождает семья, иногда друг, сосед по комнате, также профессор, у которого от болезни кожи лицо какое-то пыльное, как у балаганного петрушки, напудренного золой. Отрадно посмотреть на них, когда они гуляют по берегу озера и разговаривают с лебедями, а молодой Луи-Пилат бросает в них каменьями...
— Я хотел бы знать, почему этих пернатых называют лебедями? — спрашивает Исидор-Жозеф Тарабюстэн.
На это его друг с саркастической улыбкой отвечает:
— Это те же гуси, только с длинными шеями, вот и все... Один обман.
Вечером, перед сном, Тарабюстэн величественно прохаживается по Испанской дороге вплоть до „последнего фонаря Франции“. Он так и говорить, повышая при этом голос: „пойдемте до последнего фонаря Франции!“ За ним, сильно прихрамывая, плетется его толстая, жирная жена, а за ней их сын, который все время норовить ступать ногами в кучи лошадиного и коровьего помета... Дойдя до последнего фонаря Франции, Тарабюстэн останавливается и долго размышляет или же, смотря по настроению, импровизирует в назидание семье ряд моральных сентенций и глубоко-философских мыслей. Затем все медленно возвращаются в город. Живут они в тесном, сыром доме, густо обсаженном деревьями, которые не пропускают солнечных лучей даже в ясные дни. И в единственной комнате, которую они занимают, нет ни воздуха, ни света. Кровати их стоят рядом, и они спят в тесноте, заражая друг-друга фамильным ядом своих дыханий... Иногда, когда спит их сын, они продаются отвратительной любви, нарушая ночную тишину своими мальтузианскими поцелуями.