Ищите ветра в поле
Шрифт:
Сахарок казался спящим, свесил голову на грудь. Македон все потирал руку — никак не проходила боль в локте.
За хутором, далеко к горизонту, к лесам, прорезался зубом из серой десны земляных холмов огонек. Небо над ним зыбкой трясиной качалось и было похоже на меха огромного горна, вскинутого над землей — мехи эти то опускались, то растягивались бесшумно, и огонек то опадал, то вскидывался.
Хозяйка тоже уставилась на это далекое пламя. Может, оно звало ее из этой тихой, застывшей стороны, из этого дома,
Куда звал ее огонь и что он творил в душе этой высокой женщины? Может быть, он осветил ее душу, как освещает огарок подземелье? Или же звал в далекие города, к звону трамваев, к стуку колес поезда, к огням ресторанов, к веселью, бесшабашному и последнему, кажется, в этом мире? А может, хотелось ей снова вскочить в коляску, кинуться сквозь эти луга, через бурые стебли ржи к тому пламени, протянуть руки к жару, согреться?
Вон как куталась она в платок, хотя еще втекали в форточку остатки дневной, пропитанной пылью духоты.
Поднялся снизу неслышно Вася с самоваром, поставил его на стол. Кивнул головой всем, крикнул в стену:
— Хозяин, за стол пожалуйте!
Яков отозвался не сразу, постояв у двери, как подумав:
— Благотарю, я веть в своем тому... Успею.
Сахарок, тот подсел сразу, растерев затекшие от ремня руки, ухватил кусочек хлеба, воткнул ложку в мед, намазал его на хлеб. Мотая головой, чавкая, мычал:
— Вот это мед! Ишь ты, не зря, значит, ехали. Где-то бы такого медку хмельного...
Македон и Костя не притронулись к меду, Вася лишь попробовал, а напустился на пирожки, которые приберег еще от города. Два волостных милиционера тоже не сели к столу, сослались, что из дому только что и сыты. Так и сидели на диване, перешептываясь о чем-то своем. Сама хозяйка пила тоже, как и агенты, пустой чай, не мешая его с медом, не притронувшись к хлебу. Была все так же задумчива и, когда брала в руки горячую чашку, всякий раз вздрагивала.
— Ну, а после чаю что же? — спросила она, и опять дрогнул уголок ее рта.
Костя отставил чашку, собираясь ответить, и вот теперь, глянув случайно на Нину, увидел в глазах испуг, явственный женский страх. Что-то творилось в ее душе, боролась она со своей совестью, и долго ли будет еще держаться, долго ли будет таить правду?
— Перестань, Яков, ходить, — вдруг закричала она и стукнула кулаком по столу со злобой, и сразу стало понятно, какая у них жизнь. Что холодна и чужая она старику, что живет своей жизнью, что не нужен он ей, как видно, больной человек, что тяготится им, ненавидит даже.
Но тут на пороге встал Яков, опираясь на палку, точно вдруг ему сразу отказали ноги, как вошел и увидел это вечернее чаепитие за банкой меда из рамочных ульев. Голос его был сух и строг:
—
Она вскрикнула, закрыла почему-то рот руками, с ужасом глядя на него. Но вот лицо исказилось, в чертах его пробилось какое-то озлобление.
Старик вскинул палку к груди, зашарил пальцами по сучкам. Так музыкант ощупывает кнопки флейты, чтобы начать игру.
— Я помню, какой ты была твенатцать лет назат. В пургу с матерью вы шли к хутору, проситься на ночлег. Мать, помню, вся в рванье, юротивая, и ты больше похожая на побирушку, в каком-то немыслимом платке, в обгорелом тулупе. Я тал вам ночлег внизу в кухне, на полу, на тюфяках. Утром напоил вас чаем, накормил, разглятел тебя... С богомолья ты пришла отна на хутор и стала жить зтесь хозяйкой. Ты распоряжалась всем и пользовалась всем... Но вот тьявол прислал тьявола. Он лежал в сарае, и ты лечила его, раненного, витно, кем-то. Лечила, кормила, езтила за лекарствами тля него... С того времени начались снова у меня эти страшные головные боли...
— Ты и сейчас болен, — попыталась прервать его жена, но он опустил палку, стукнул ею об пол:
— Стали появляться чужие веши в томе. Ты кута-то уезжала. Меняла нарят за нарятом... Ты перестала витеть меня в томе, я стал тебе совсем не нужен...
— Я стала распутницей?
— Нет, я не могу говорить об этом. Но ты помешалась на таровых вещах, на бесплатных... На этих торогих чашках, на платьях, на браслетах...
Он, казалось, терял сознание, говоря все это быстро, коверкая слова, багровея и покачиваясь.
— Замолчи, Яков, — уже тихо и грубо сказала она, опять кривя насильно уголок рта, растягивая его. — Ты просто помешался от этой головной боли.
— Нет, — проговорил он с горечью. — Я не помешался, но верно, что очень плохой... Но не помешался.
— Не слушайте его, — обернулась она к Косте. — Что не придет в голову, когда один целыми днями. Лес кругом да поля. По ночам филины кричат да волки зимами воют у самого крыльца... Что не придет в голову.
Но лицо ее было бледно, и эта бледность угадывалась даже сейчас, в наплывающих из окна сумерках, и руки уже хватали концы платка с какой-то отчаянной судорожностью.
— Лес кругом та поля, — повторил он, погладил палку. — Оттого и является этот тьявол сюта, этот Фока.
— Поди прочь, — выкрикнула она с испугом в голосе. Сахарок замер с куском в руке, встал Македон, перешел в комнату, подсел к Сахарку. Вася присвистнул и глянул в окно. Костя тоже ощутил какое-то беспокойство: может, и сейчас он где-то здесь, Коромыслов. Может, прячется в буреломе и ждет, когда покинут хутор непрошеные гости. Может, он сидит в каком-то тайнике в конюшне или в сарае или в этих густых кустах жасмина, дышит сладким и приторным ароматом цветов.