Испытание временем
Шрифт:
— Не надо отчаиваться, болезнь может пройти… — Я долго думаю, чем бы утешить ее, и не совсем удачно добавляю: — Природе все под силу.
Однако быстро пролетела дорога, вот и ворота университетского морга. Белла некоторое время стоит в раздумье и круто поворачивает назад.
— Я не пойду на занятия, пошли гулять.
Она берет меня под руку и уводит прочь. Мы идем вверх по Торговой, минуем Садовую, Полицейскую, Нежинскую, следуем дальше и дальше. Смеркается. По столбам пробегает струя огней, и город заливает светом. Вот и старая церковь, место наших свиданий. Мы садимся между колоннами на гранитную ступень, скрытые от мира статуей Христа.
— Здесь прекрасно, — говорю я. — Эта церковь мне дороже родительского дома.
Она тихо кашляет и торопливо прячет платочек в карман.
— Когда вас зачислили вольнослушателем, вы то же самое говорили
Не удивительно, то был лучший день моей жизни. Немалая радость сбросить затасканную фуражку и надеть новый студенческий картуз. Мне казалось, что прохожие на улице смотрят на меня во все глаза. «Студент!» — сколько надежд и радости в самом слове! Правда, я только вольнослушатель с шестиклассным образованием, но на фуражке ведь ничего не написано. Меня могут принять за выпускника Института международных сношений, почти дипломата — будущего сотрудника Министерства иностранных дел.
— Не будем возвращаться к тому, что прошло, я вам, Белла, расскажу нечто важное.
Она снова кашляет и тихо стонет.
— Гранитная ступень может мне повредить. У меня закололо в спине.
«Гранитная ступень», — полно выдумывать, ничего с Беллой ие случится.
— Вы слишком прислушиваетесь к болезни, думайте о чем-нибудь другом. Я должен открыть вам важную тайну, дайте я раньше вас поцелую. Теперь можно начинать. Впрочем, я еще раз вас поцелую, разговор долгий и важный.
— А вы воздержитесь.
— Здесь?
— Не надо быть расточительным.
— Не знаю, кто изобрел расточительство, воздержание, — говорят, придумали старики. Так вот, Белла, на улице Пушкина, против Биржи, стоит большая типография. Я работал там нумеровщиком, моей обязанностью было нумеровать чековые книжки и страницы банковских квитанционных накладных. Вдвоем со старым мастером стояли мы в подвале у окна, дышали испарениями красок и штемпелевали книжку за книжкой. Я так мало зарабатывал, что мне не хватало денег прокормиться, а ведь надо было еще платить за обучение. Тяжелая пора, и я невольно мечтал. «Опять вы пропустили номер, — укорял меня мастер. — О чем вы думали?» Я думал о Бирже, которую видел из окна. Это прекрасное здание, красивее его в Одессе не найти. «О Бирже, — высмеивал меня мастер, — какое вам дело до Биржи?» Я думал тогда, что люди выигрывают и теряют там столько, сколько я не заработаю за всю мою жизнь. Из типографии я ушел и поступил к адвокату переписчиком. Я пригляделся к тому, что творится у него, как ловко он орудует обманом и подкупом, — и подумал: справедливо ли, чтобы вокруг меня так широко текло золото, а я так мучительно бедствовал?.. Когда вы однажды мне сказали: «Вам не место среди наших врагов, вы должны быть большевиком, и обязательно одним из лучших», — мне припомнились типография с окном на Биржу и кабинет адвоката Цимбопуло.
Белла сильно кашляет, торопливо прячет платочек и стонет.
— От этой холодной гранитной ступени мне становится худо.
— Подождите, Беллочка, подождите… Безрассудная молодость, что ей до печали, когда сердце исполнено нежности.
— Не надо, мой милый, я заранее знаю, что вы хотите сказать. Вы переменились, вы стали другим, добрым, прекрасным. И бабушка и Кисилевский это знают. Они шутят, разыгрывают вас. Приходите, я сведу вас с хорошими людьми, познакомитесь с ними, будете нам помогать.
— За эту весть я еще раз поцелую вас. Спасибо за честь, я буду верным товарищем… Надо вам знать, что я всю жизнь промечтал о славе и величии, то видел себя именитым ученым, то директором банка, торговцем, писателем и даже фабрикантом. Я понял теперь, что нет большего счастья, как служить пролетариату, нет большего счастья, как умереть за свободу. Должен ли я рассказать нашим товарищам о моих заблуждениях? Как вы думаете, Белла, они не осудят меня?
Она гладит мои плечи и шепчет:
— Нет, нет, не осудят.
Белла кашляет, платочек в крови, и все трудней это скрыть от меня. Она иззябла на гранитной ступени, дрожит и жалуется.
Не беда, пройдет, все дурное проходит. Я смеюсь, шучу, целую и ласкаю ее… Я забыл о второй каверне, о печальном предчувствии смерти, забыл обещание привести ее к бабушке. Все забыто, я целую мою возлюбленную за мраморной спиной Христа.
5
Раннее апрельское утро. Белые ушли, и григорьевцы заняли город. Студенческий отряд несет охрану города. Начальник командует: «Стой!» — и тихо стучится в ворота. Щелкают затворы винтовок, нетерпеливо стучат о камень приклады, безмолвно здание Английского клуба
«Ничего больше», — повторяю я про себя и первый прохожу в ворота. Мне противен этот былой офицерик, омерзительно его заискивание перед холуями буржуев. Пусть фыркает, хвастает своим благородством, большевики обломают его, шута горохового. Назло ему я громко стучу сапогами. Я не чета этим сынкам толстосумов, они караульные, охранители порядка, защитники имущества их отцов, а я здесь по праву победителя. Со мной все те, кто борется за благо всего мира: и Кисилевский, и бабушка, и Иойлик-контрабандист. Пусть знают эти маменькины сынки, что я им не товарищ, не может быть дружбы между господином и его челядью. Они — челядь, и только. Их восхищает роскошь клуба, его картины, зеркала в богатых рамах, огромные буфеты, полные яств и напитков, зеленые столы, набитые картами. Мне омерзительно тут все, что напоминает врага-тунеядца, противно дышать его воздухом, касаться всего, что хранит следы его рук. Я еще свирепей буду топтать эти ковры, стучать сапогами, никто не смеет мне перечить, как не смеет перечить хозяину прибитая собака.
Меня послали за провизией. На торопливо сколоченных полках в здании Биржи лежали свежеиспеченный хлеб и банки молока. Всего этого можно брать сколько угодно, но отрядов много, всем надо есть, расточительность здесь неуместна… Студенты встретили меня с раздражением: иные приносят по десять банок на душу, что у меня, рук не хватило? Я спокойно ответил: «Хозяин всегда взвесит и рассчитает, только враг не дорожит народным добром». Меня прозвали большевиком, — что ж, очень приятно, спасибо.
На площади за окном толпится народ, он ждет Красную Армию. Слышится далекая песня, она нарастает ближе и ближе, слышен топот и гул, победитель вступает на Думскую площадь. В свитках, шинелях, кто в рваном пальтишке, в лаптях и сапогах, с красными лентами на шапках и картузах — шагает боевой авангард. В открытом автомобиле, заломив казацкую шапку, держит речь Григорьев. Толпа целует его руки, он милостиво улыбается, кивает головой. Победитель французов и добровольцев, ему ли не выглядеть героем. Рабочие приветствуют бойцов, подносят им подарки. Братские объятия и нежные взгляды, они едины в своей воле к борьбе. Счастливцы пролетарии! Жили себе, трудились и умирали, никто их за людей не признавал, — и на вот вам наследство: будущее ваше, одним вам принадлежит.
Однако где армия? Где шеренги гвардейцев в ладно скроенных шинелях и в начищенных касках?
За моей спиной кто-то брезгливо бросает:
— Шантрапа!
Он вытирает руки, словно прикоснулся к чему-то нечистому.
— Красное войско! — вторит с улыбкой второй студент.
Я краснею, словно обида нанесена мне.
— Бандиты в ленточках, — слышится со стороны.
Я оборачиваюсь к ним и приказываю:
— Именем революции — молчать!
Снова раннее утро. Отряд спускается к морю. Синие студенческие шинели равномерно колеблются, блестят золотые наплечники, медные пуговицы. Студенты шутят, пересмеиваются, узнают прохожих и здороваются. «Какой прекрасный день, — говорят их приветствия, — и как мы отважны». «Смотрите, — слышится в уверенном шаге командира, — как мы молоды и благородны». Мы проходим пустынный порт и вступаем в таможню. Нас встречают пальба и пьяная ругань григорьевцев. «Победители» лежат у винных бочек, палят из винтовок, визжат и горланят: «Вся власть Советам без коммунистов!». «Долой коммуну!» — орет пьяный григорьевец. Кто держится еще на ногах, шатается по пакгаузам, набивает карманы и сумки товарами, распивает коньяк. Склады взломаны, ящики разбиты, на полу рассыпана коринка, пуговицы, дамские гребни и кошельки. Шелка и бархат залиты вином, соусом из-под консервов, истоптаны, измазаны сапогами. Вдоль пакгаузов бродят патрули военной комендатуры города с маузерами в руках, они выслеживают отбившихся громил, хватают и уводят неизвестно куда.