Испытание временем
Шрифт:
В школе сразу становится шумно, меня больше не слушают. Я кричу, возмущаюсь, — напрасно. Школа пустеет. Один лишь председатель остался. Он нисколько не сердится на меня.
— Лошадь здесь, — говорит он, — хоть дальше езжай те, хоть тут оставайтесь. Можете ночевать у подводчика — его черед приезжих возить и кормить.
Нет уж, лучше уезжать. Я сейчас же уеду, ни минуты здесь не останусь. Скорее на станцию.
Я сижу на тендере паровоза. Новенький плащ испачкан и в двух местах порвался, лицо покрыто копотью, пеплом запорошило глаза, и они слезятся. Слезы бегут, заливают щеки и падают на руку, а сердце замирает от радости. Скоро Одесса — город моих грез и надежд,
6
Студент Мозес склоняется надо мной, облизывает губы и шепчет:
— Студенты вас любят, как отца родного, пойдут за вами куда прикажете. Скажите слово — и они, как тигры, бросятся на ваших врагов. Свет подобной преданности не встречал. С таким батальоном делают мировую революцию.
Я не во всем с ним согласен, не все в батальоне примерные люди, но многие, вероятно, ценят меня.
— Мы с вами знакомы не первый день, — продолжает Мозес нашептывать, — я говорю вам лишь то, что вижу и знаю. Ваше имя у всех на устах. «Способный политком», — скажет один. «Очень способный», — подтвердит другой. «Что такое «способный»? Большего одолжения не придумали? Талантлив! Гениален! Он родился полководцем, трибуном революции». Таковы студенты, они умеют чувствовать и понимать.
Голос Мозеса стелется и уводит меня прочь от действительности.
У каждого времени свои капризы, меня назначили комиссаром студенческого батальона. Маменькины сынки, холеный офицерик и старый знакомый Мозес стали моими подчиненными. В первый же день я собрал батальон и напомнил студентам минувшие дни: наши встречи в Английском клубе, в таможне и в тифозном бараке. Знаю каждого в лицо и вижу их насквозь: холеный офицерик трижды предал интересы рабочего класса, второкурсник технолог Федор Иванов унес из таможни штуку атласа, Яков Лебедев, будущий врач, напился допьяна. Студент с бакенбардами назвал красную часть «сбродом», сосед его слева дважды дурно отозвался о большевиках. Никому я ничего не простил.
Нелегкое дело воспитывать студентов, вдохнуть в них ненависть к белым и любовь к социализму. Я заставлял их выслушивать длинные речи, красочно описывал зверства деникинцев, говорил о Москве, о Кремле, о большевизме. Студенты не дети, пора им понять. Не все еще изжили буржуазные иллюзии, не без греха, немного терпенья, поблажка-другая, два-три разговора — и батальон станет лучшим отрядом в стране.
— Покажите студентам, — продолжает Мозес, — что вы им не чужой. Они просят заступиться за Круглика, — заступитесь. Спасите бедного мальчика, не допускайте, чтобы его расстреляли. Командир, который не щадит своих солдат, теряет их. Я хочу пойти к ним и сказать: «Политком клянется, что не даст вас в обиду».
За любовь надо платить любовью, они признали его превосходство, оценили талант, долг платежом красен, он оправдает их надежды, Круглик будет спасен. Не строгостью, не наказанием воспитывается дух советского воина, а добротой и снисхождением. Взять бы к примеру Мозеса, — кто бы узнал в нем прежнего кота, сообщника Кивки-красавца и Мишки Японца? Оказанное ему доверие не было напрасно, он жизнь отдаст за революцию.
— Так и скажите им, Мозес, — снова заверил я его, — Круглика я не отдам. Подержали его в тюрьме, напугали, — довольно.
Мозес облизывает губы, отдает под козырек и, повернувшись на носках, уходит.
На очереди Гольдшмит, один из неподдающихся, в десятый раз вызываю — не исправляется.
— Вы звали меня, товарищ политком?
Одна и та же поза, тот же небрежный костюм — грязная рубашка неопределенного цвета, протертые
— Садитесь, товарищ Гольдшмит.
Он некоторое время продолжает стоять, заложив руки назад, вытягивает из кармана грязный платочек и шумно сморкается.
— От командира роты поступил рапорт, что вы агитируете против большевиков, именуете себя «свидетелем по делу о растлении России»…
Студент запускает руку за пазуху и долго чешет обросшую грудь.
— Я просил вас уволить меня. Я не буду служить революции. Я никогда не признаю ее.
Немного терпения — и упрямец заговорит по-другому.
— Вы пролетарского происхождения, Гольдшмит, история обязывает вас.
Он вынимает из-за пазухи газету, обрывает уголок и сворачивает цигарку. Между нами вырастает вонючее облако.
— Я люблю все красивое, — уверяет он меня, — благородное и чистое. Мне чужды ваши идеалы и ваш пролетариат.
Во рту у него два ряда прокуренных зубов, пальцы пожелтели и под ногтями грязь. Он затягивается махоркой и тает в сизом тумане. Несуразный человек, он должен служить революции, должен признать ее.
— Отец мой всю жизнь сдавал экзамен на нотариуса, — продолжает он, — и умер на улице нищим. Двадцать два раза его назвали молодцом и, как еврею, не дали диплома. Пролетарское происхождение не заслуга, а несчастье.
Глаза его злые, насмешливые, он презирает всех и вся: студенческий батальон, революцию и белый свет, в котором из-за религии губят людей, а бедность — повод для привилегии.
— Но ведь так было в прошлом, — пытаюсь я смягчить его раздражение, — в Советской стране евреи свободны, никто не теснит их в черте оседлости. У нас евреи министры, ученые. Я не понимаю вас, Гольдшмит, — начинаю я сердиться, — вам ли говорить о красоте и благородстве? Взгляните в зеркало — вы выглядите босяком. Несчастный фантазер, где ваша голова? И чем это вам полюбились богачи и спекулянты? Вы бы ногти почистили.
Он прячет руки в карманы и пожимает плечами.
— Я опустился. Тому, кто скитается по мусорным ящикам, чистота не нужна. Вы не пробовали ночевать в этакой штуке, наполненной мусором? Жаль, любопытно. Расскажу вам забавную историю.
Он плюет на окурок, бросает его на пол и скручивает новую цигарку.
— Прошлой осенью, не то в сентябре, не то в конце октября, брожу я вечерком по Молдаванке, присматриваю себе ящик для ночлега. Нашел как будто неплохой: без щелей, с плотной крышкой. Спать еще раненько, надо бы немного подождать, но ветер лютый, дождь сильный — пробираюсь на покой. Вытягиваю из-за пазухи простыню — полотнище сыроватых афиш (после дождя они легко отстают), стелю «постель», ложусь и закуриваю. Только я вздремнул, вдруг кто-то кричит мне на ухо: «Это что за ночлежка, вон, бродяга, отсюда!» Он меня за шиворот, я его за грудь, кончилось тем, что я втянул его в ящик и крышку захлопнул. «Пикнешь, — говорю, — убью». Проходит час, другой, лежит мой гость рядышком тихо и спокойно. «Долго вы меня здесь будете томить?» — спрашивает он. «До утра», — отвечаю. «В таком вонючем ящике?» — «Чем богат, тем и рад». «Возьмите мои деньги и отпустите меня, переночуете лучше в гостинице». — «Полежите, — говорю ему, — я посмотрю». Беру у него деньги, запираю его извне и обещаю скоро выпустить на свет. Стучусь к дворнику: «В мусорном ящике лежит ваш хозяин, не случилось ли с ним что-нибудь?» — «Проспится, — ворчит он, — катись, пока цел». Пришлось бедняге в ящике ночь провести.