Из тупика
Шрифт:
Тут Харченко впервые ощутил себя офицером: и чемодан ему подхватили, и до каюты провели. А за чаем спросили:
– А чего сюда приволокся? Сидел бы себе на Балтике...
– Неспокойно там, - отвечал Харченко, обсасывая конфету.
– Уважения к офицерам уже никакого нету. Ну, а на "Аскольде" все свое, привычное... Вот и подался к вам, друга мои!
– Может, поспать ляжешь с дороги?
– предложили.
– Нет, - отказался Харченко, - у меня еще дела есть..
До самого вечера болтался Харченко по берегу, выискивая для себя
– Господин хороший, с резаками этими ты до ночи простоишь и сам зарежешься. Кому штык твой нужен? А я тебе честную коммерцию предлагаю: мне твои погоны как раз бы подошли. Я человек здесь новый, а ты, видать по всему, парень ловкий - другие себе сварганишь.
– Сколько дашь?
– спросил романтичный прапорщик, громыхая от холода мерзлыми пудовыми сапожищами.
– Сорок... тебе не обидно ли будет?
– Сто! Половину займом Свободы.
– Пожалте, - распахнул шинель Харченко, - очень уж нам прискорбно с первого дня химичиться...
Отошли в сторонку, будто по нужде. Затаились. Харченко вынул из-под кителя громадный лист керенок, сложенный словно газета. Надорвал на полсотне рублей и обрывок отдал юноше.
– Сейчас, - сказал.
– Заем-то Свободы я в ином месте храню. Говорят, тута жуликов много... так я укрыл.
Достал откуда-то из штанов хрусткую пачку облигаций.
– В расчете? Ну, тады снимай....
Юноша отбросил два штыка и, распарывая нитки, безжалостно сорвал со своих плеч погоны.
– Видал я дураков...
– сказал и даже поклонился. Вечером, ног от усталости не чуя, притащился Харченко на корабль. В пустом коридоре кают-компании бродил пьяненький мичман Носков и обтирал плечами переборки, давно некрашенные и грязные.
– Ученик...
– пробормотал.
– Узнаешь своего учителя?
– Да как же!
– расцвел Харченко, обнимая мичмана.
– И теорему Гаккеля хоть сейчас, не сходя с этого места... решу! А чего это вы, господин мичман, не в себе вроде?
– Поживешь здесь - и любую теорему забудешь... Павлухин навестил Харченку перед отбоем.
– Здорово, Тимоха!
– И сразу, без предисловий, стал заводить о деле. Вот ты и кстати, - сказал Павлухин.
– Это хорошо, что явился... Мне, Тимоха, от Центромура хороший мордоворот устроили. Как большевику, мне туда не попасть. Но крейсер наш должен иметь голос в этой организации... Что, если ты?
– А что я?
– спросил Харченко.
– Я от политики подалее. Задавись она пеньковым галстуком. Пока в Кронштадте науки разные проходил, так я там всякого насмотрелся. Не дай бог!
– Не говори так, - возразил Павлухин.
– Здесь тебе не Кронштадт, и революция здесь иная. Если боишься крышкой накрыться, так здесь не убивают. Видишь? Даже погоны носить можно. Но здесь тоже борьба... еще какая!
– За что хоть борются-то?
– подавленно спросил Харченко. Павлухин
– Об этом потом. А сейчас напрямки спрашиваю: согласен ли ты, как революционный офицер, вышедший из народа, представлять в своем лице крейсер "Аскольд" в Центромуре?
– Да... почему бы и не представить? А что делать-то?
– А ничего. Твое дело - сторона. Что мы на общих собраниях постановим, то и тебе следует, как нашу резолюцию, довести до сведения Центромура. И отстаивать ее, пока юшка из носу не выскочит... Осознал?
– Ага, - сказал Харченко и всю ночь не спал: думал.
Впрочем, хитрый, он понимал, что явно сторониться политики в такое время не стоит. И когда матросня выдвинула его в Центромур, он только кланялся, словно девка на выданье:
– Спасибо, братцы... вот удружили! Потому и стремился к вам всей душой - не забыли, благодарствую. Что мне сказать вам в ответ на доверие? Да здравствует свобода... И, как говорится, вся власть Учредительному собранию! Может, не так что сказал? Так вы поправьте...
– Для начала сойдет, - ответил за всех Павлухин. Ночью на посыльной "Соколице" он отплыл в Архангельск.
Глава восьмая
В раскаленной печурке жарко стреляют березовые поленья. А за жестяной коробкой складского барака, за гофрированными прокладками войлока и фанеры, беснуется полярная вьюга. В узкие амбразуры окошек лезет патлатая метель.
Телеграфист уже немолод, он устал, его клонит в сон.
И вдруг, дергаясь, побежала катушка: "тинь-тинь-тинь!"
Пошел текст:
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ БАНК, ТЕЛЕГРАФ, ПОЧТУ, ТЕПЕРЬ ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. ПРАВИТЕЛЬСТВО БУДЕТ НИЗЛОЖЕНО...
Телеграфист бормочет про себя:
– Провокаторы!
– и рвет в пальцах тонкую ленту.
Опять тишина, только воет проклятый ветер. Одинокий выстрел где-то в ночи. И снова, дергаясь, толчками бежит катушка:
ПЕРЕВОРОТ ПРОИЗОШЕЛ СОВЕРШЕННО СПОКОЙНО, НИ ОДНОЙ КАПЛИ КРОВИ НЕ БЫЛО ПРОЛИТО, ВСЕ ВОЙСКА НА СТОРОНЕ ВОЕННО-РЕВОЛЮЦИОННОГО КОМИТЕТА...
Обгорелая головешка, брызгаясь искрами, вываливается на пол, наполняя барак едучим дымом.
– Нет, нет, - бормочет телеграфист.
– Этого не может быть. Он рвет и эту ленту. Долго сидит, в отчаянии катаясь лысой головой по столу. Потом нащупывает ногою под столом бутылку. Достает. Наливает. Пьет. Морщится.
– Предатели!
– говорит он.
На рассвете приходит сменщик.
– Что-либо важное было за ночь?
– спрашивает.
– Нет. Ничего не было, - отвечает ему старый и тряскими пальцами застегивает поношенное пальто.
Под утро телеграф начинает выстукивать целый каскад телеграмм:
ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ... ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО НИЗЛОЖЕНО. ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВЛАСТЬ ПЕРЕШЛА В РУКИ ОРГАНА ПЕТРОГРАДСКОГО СОВЕТА РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ...
– Так, - произносит телеграфист, читая.
– Дорвались? Ну, ладно. Вы погибнете скоро и бесславно, даже не успев добраться до наших краев...