КАРМИН
Шрифт:
– Ты как обычно все преувеличиваешь.
– А ты, как обычно, все недооцениваешь!
Унгольд хлопнул по столу:
– Так, все. Вы мне надоели оба. Если Варнаса сегодня отчитывал сам Зиновьев, значит ему пока в СНК дорога закрыта. Поэтому, Гриша, пойдешь ты. Мы слишком долго добивались этого места, чтоб сейчас сворачиваться. Так, не бесись, пожалуйста.
Зорский вскочил с места и, обхватив руками свою плешивую голову, забегал по кабинету, шепча под нос проклятия Зиновьеву. Коновалов и Варнас переглянулись, едва сдерживаясь от смеха.
– Прекрати,
– Не случилось, Вильгельм! Но вы сейчас хотите поставить меня на то место, к которому я не готов. Что они так взъелись на тебя, эти сукины дети?
– А они там все в Кремле его не любят за то, что он их выше всех на голову, а то и на две, – заметил Николай, занося руку над головой.
– Ты тоже это заметил?, – заинтересованно повернулся к нему Курцвайль, – когда я прихожу, они всегда стараются побыстрее прыгнуть за стол, чтоб не дай Бог не оказаться рядом.
Зорский описал еще один круг и без сил упал на стул:
– Смирился. Пусть будет по-вашему. Но, Вильгельм, пообещай, что при первой же возможности, ты опять возьмешь все на себя.
Варнас пожал плечами и отошел к окну, что как бы значило «кто теперь скажет, когда эта первая возможность наступит».
– Ой, Гриша, – махнул рукой Николай, – сейчас там завертишься и уходить никуда не захочешь.
– Там вертеться – особая наука! Я такой совершенно не обучен. Там и хитростью надо, и где – промолчать, где – наоборот. А я, сами знаете, этого всего не умею. Промолчать-то уж точно. Матушка говорила про меня всем, что спорить я начал еще с повитухой.
– Что же ты учил ее роды принимать?, – усмехнулся Николай.
– Уж учить-то может и не учил, но пару хороших советов точно дал.
Все на минуту замолчали, закуривая еще по одной.
– Мне тоже есть, что сказать, – нерешительно начал Коновалов, – вчера мне телеграфировал из Питера Полевский.
– Что?, – встревоженно спросил Варнас.
– Да не тебя. В общем, у них там запутанное дело. Есть некто Саблин, до некоторого времени исправно служивший на благо Красной армии: громил Северную Армию Юденича. Потом отправили его в Польшу, и там что-то с ним случилось: начал пить, буянить. Быстро его, поэтому, убрали от солдат и отослали обратно. Теперь есть вероятность, что он спутался там с поляками и на них шпионит. Брать открыто боятся – вдруг спугнут кого-то покрупнее, а вот подкопать можно. Полевский сказал, что легко его словить на женщину, только нет у них подходящих женщин – либо страшные, либо глупые, а нужна красивая, и что самое главное – хитрая. Поэтому я решил привлечь Берту.
Со всех сторон раздались страдальческие вздохи, даже Унгольд не выдержал:
– Оставь ты ее в покое уже! Только в себя пришел!
– Так, товарищи, прекращайте. Прошло уже не знаю сколько времени, я уже не тот человек.
– Коля, прошел всего год. Оставь девку в покое! И себя мучаешь, и ее, – взмолился Курцвайль.
– Коля у нас просто не понимает слово «нет», – улыбнулся Варнас.
– Вильгельм, ты-то куда? Я все осознал и все понял, сейчас я предложу ей договорные
– Эх, Коля, Коля, – простонал Перекопов, – в тот же омут! Как бы тебе потом Сергей Петрович физиономию-то не начистил.
– Договор и ничего больше!, – решительно отрезал Николай.
Все быстро переглянулись, но больше ничего ему говорить не стали. Николай помрачнел и задумался.
– Ну, все, вы тут сидите, а я домой, – заключил Унгольд, поднимаясь, – вы сегодня мне все нервы расстроили, я так не могу. Вильгельм, Гриша, можете продолжать свою драку. Просто я чувствую сейчас вы заговорите про СНК и до утра просидите, прокурите мне весь кабинет. Умоляю, когда будете уходить, откройте окно, а то мне тут еще работать завтра.
– Э, товарищи! А мои стихи?, – обиженно спросил Перекопов, и воспользовавшись небольшим замешательством, вскарабкался на стул и грозно провозгласил, – первое про женщин.
Не ляжем мы жертвами царских охранок. Я партией создан и вооружен. Так будем же драть белолицых дворянок и жирных купеческих жен!
Николай и Вильгельм переглянулись, а Курцвайль, скрывая смех, закашлялся в кулак.
– А это наш общий гимн, – снова громогласно объявил Федор, с трудом удерживая равновесие на стуле.
Что ты смотришь, свинья буржуазная на рабочих, идущих строем? Велика наша сила красная. Ух, мы, сволочь, тебе устроим!
– А это про Колчака!
Призываю: бросайте ненужное! И рабочего, и батрака! Эй, товарищи, в строй и с ружьями! Уничтожим скорей Колчака!
– Феденька, родной, да что тебе дался этот Колчак!, – взмолился Курцвайль, – он уже год, как в могиле, а ты все Колчак, да Колчак.
– Да, что виноват я что ли, что у него фамилия такая яркая!
– В деревнях так теперь собак кличут, слыхал, – вставил Коля.
Сдвинув очки на нос, Унгольд испытующе поглядел на Перекопова.
– Федя, я, конечно, не обладаю тонким поэтическим вкусом, но еще до нашего знакомства я кой-чего у тебя читал. И при моем уважении к революции, твои неполитические стихи были намного лучше.
Вильгельм и Николай с благодарностью посмотрели на Унгольда – наконец, кто-то решился сказать Перекопову то, что долго думали все.
– Нужны ли они кому теперь, – хмыкнул Федор.
– Любое творчество найдет своего зрителя! Ну, прочитай что-нибудь старое.
– Даже и не знаю, – застеснялся Федя, перебирая в памяти старые стихотворения, – разве что про кабак.
Спустившись со стула, он вышел на середину комнаты, и начал декламировать, но уже совсем по-другому, без истерики:
История свой запустив маховик,
Влила в нас почтенье к отраве
Все так же стремится наш русский мужик
В последний кабак у заставы.
А вечер ли, утро – не все ли равно?
Раз облик навеки потерян.