Литературные воспоминания
Шрифт:
Впрочем, в то время между партиями таилась, однако же, одна связь, одна
примиряющая мысль, более чем достаточная для того, чтоб открыть им глаза на
общность цели, к которой они стремились с разных сторон... Но еще не наступило
время для разъяснения этого примиряющего начала, лежавшего в зерне посреди
бранного поля и беспрестанно затаптываемого ногами борцов. Зерно, однако же, проросло, несмотря на все невзгоды, как увидим. Связь заключалась в
одинаковом сочувствии
стремлении к упразднению строя жизни, допускающего это порабощение или
172
даже на нем именно и основанного [196]. Покамест никто еще не хотел видеть
сродства в основном мотиве, двигавшем обе партии, и когда по временам мотив
этот обнаруживался сам собой, партии наши торопились поскорее замять его. Для
вящего укрепления розни не доверяли ни чувствам, ни характеру, ни намерениям
друг друга. В Москве говорили по поводу петербургских гуманных протестов:
«Петербург сделал из либерализма и своего отчаяния покойное вольтеровское
кресло, в котором и нежится». Из Петербурга отвечали на это: «На московских
исторических пуховиках еще слаще должно спаться,— особенно под гул сорока
сороков». Ко всему этому присоединялись еще и стихотворные перебранки. В
Москве писались пасквили и эпиграммы на Белинского, и притом людьми в
житейском отношении несомненно чистого нравственного характера [197], а из
Петербурга им отвечали ругательной песенкой, содержавшей, между прочим, такую строфу:
Да, Россия — властью вашей —
Та же, что и до Петра:
Набивает брюхо кашей
И рыгает до утра.
Какое же тут могло быть соглашение?
Раздраженный полемикой, Белинский сделался подозрительным в высшей
степени. Так, движимый все тем же опасением за элементы европейского
развития, он недружелюбно отнесся и к нашей провинциальной литературе, к
появлявшимся тогда сборникам, харьковским, архангельским и другим,
усматривая тут намерение образовать маленькие центры цивилизации, в
противоположность большим, государственным центрам — петербургскому и
московскому — и проводить у себя дома втихомолку идеи о самостоятельной
народной культуре, которая способна сама отыскать себе все нужные основы
[198].
Пропасть, разделявшая партии, особенно расширилась, когда у нас
публично зашла речь о правах на наше патриотическое и народное сочувствие
всех иноземных — австрийских, венгерских, турецких — славян. Речь эта, впервые поднятая М. П. Погодиным, перешла в русскую печать из официальных и
частных кругов, где конфиденциально держалась с начала тридцатых годов — в
таком
глумление над ее формой и содержанием. Положение, принятое им по
славянскому вопросу, имело одинаковый источник с тем, которое он выбрал
относительно славянства вообще. Поводом к отрицанию .этого вопроса служило
Белинскому опять предположение, что за вопросом скрывается попытка
прославления темных народных культур и усилие противопоставить их теперь с
некоторой надеждой на успех выработанным началам европейской мысли [199]. В
самом деле, попытка на этот раз могла рассчитывать на те невольные симпатии к
угнетенным племенам и народам, которые должны жить и действительно жили в
русской публике. Никто более самого Белинского не был предрасположен к
такого рода сочувствию, но при мысли, что тут может существовать план
173
возвысить бедное племенное творчество с его суевериями, заблуждениями и
бессознательными проблесками истины на степень, равную или даже высшую
обдуманных основ и начал европейского образования,— при одной этой мысли
Белинский устранял все другие соображения и нередко насиловал свое чувство.
Так и в настоящем случае вышло, что Белинский хладнокровно относился к
доблестным трудам и жертвам тех почтенных иностранных деятелей славянства, которые спасли язык и нравственную физиономию своих племен от конечной
гибели посреди других враждебных им народов. Не более справедливости, впрочем, оказывали и противники Белинского ему самому, когда принимались
разбирать основы и побуждения его оппозиции. Они объявляли его человеком, преданным самым узким интересам существования, не имеющим даже и органа
для понимания патриотических или народных инстинктов. Они шли и дал ее. По
горячей его защите государственных приемов Петра I, по заявленным симпатиям
к Петербургу они объявляли его мелким и вряд ли вполне бескорыстным
централизатором и бюрократом. Централизатором он действительно и был, но не
в том смысле, как говорили его враги,— не в пользу какого-либо существующего
уже порядка дел и вещей, а того дальнего, который представлялся ему в виде
единения всех народов Европы на почве одной общей цивилизации, под покровом
одних законов для разумного существования.
С каким одушевлением говорил он о первых проблесках этой будущей
централизации, этого будущего строя жизни, которые усматривал и в сближении
европейских народов между собой посредством новых дорог, международных
установлении и проч. и в их усилиях создать, не уничтожая родовых и племенных