Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
горевал об утраченном, - и, хоть осторожно, пеняла, что не бережется. С
бесконечным материнским терпением учила своего непослушного сына Длметиха,
упрекала, что задирается со всеми, тревожно пророчила, что это не доведет
до добра. В Игнатовой хате было темно и тоскливо. Вся большая семья будто
осиротела без отца, сидела за столом непривычно молчаливо; тихо разошлись
все после ужина, по полатям, на припечек, на печь. Даже младшие не
дурачились,
ложиться, когда на крыльце послышались невозможно знакомые шаги,
требовательно звякнула щеколда. Хадоська, что лежала уже с маленькими, не
своим голосом крикнула:
"Татко!" - вскочила в одной рубашке, кинулась в сени. Еще до того, как
ввела она невидимого отца, хата наполнилась радостными голосами. Прыгали,
кричали подростки, визжали малыши. Игнатиха и Хадоська от недавней беды,
от неожиданной радости тоже заголосили, причитая:
– А божечко, а божечко!..
– Да уймитесь вы, - недовольно и привычно сердито зыкнул вдруг Игнат.
–
Как по покойнику!.. Есть лучше дайте!
Он сбросил свитку, сел за стол. Остановил Хадоську, хотевшую зажечь
лучину: "Как-нибудь попаду в рот и без света!" - невидимый, молча, жадно
жевал, хлебал, не отвечал на нетерпеливые вопросы жены. Уже когда легли,
неохотно и хмуро, будто давая понять, что радоваться особенно нечему,
сказал, что сидел все время в Олешниках; что латыш говорил строго,
грозился отдать под суд, но вечером отпустил. Помогло, возможно, что
заехал Апейка. Отпуская, латыш наказывал, чтобы впредь был умнее, чтоб это
было в последний раз... Едва выспросив все, Игнатиха не удержалась,
уколола: "Я что говорила?..", но Игнат так цыкнул, что она сразу утихла.
Вслушиваясь в его неспокойное дыхание, старалась отгадать только, почему
он по-прежнему такой невеселый, о чем так тяжко думает...
"Злой, - подумала.
– Вечно злой. Был и - будет".
Вспомнила - с неуместной гордостью и печалью: а был же веселый! Когда
женился, более голосистого, чем он, и не было. На все Курени самый
голосистый был парень!.. Как плясал! Лучше всех в Куренях!.. И кучерявый
был, чуприна, как лозняк, густая! И поверить не поверила б, если б не
помнила. Облысел совсем, череп светится, голый... Завзятый был смолоду...
От завзятости этой и высох, облез. Завзятость эта и злющим сделала.
Завзятость да - несчастья...
Как заказано, век не везло... Это ж из-за одной Хадоськи сколько
пережить пришлось. Как радовался поначалу, что Корчов приударять начал
было.
одного этого иссохнуть недолго... Теперь вот Хоня - не оставляли мысли о
Хадоське. Хоня - хлопец неплохой, Игнат сам знает. Да вот - бедняк,
горький бедняк. Да еще с матерью-калекой...
Разве ж трудно догадаться, отчего Игнат так косо глядит на Хоню.
Чувствует же, что несладко будет дочке... "Как нарочно, не везло!
–
подавляет Игнатиха вздох.
– То покрали сено, то жито градом побило. То
погорели, остались голыми.
Как наказание какое божье. Дети век хворые, век чахлые, каждую весну с
голодухи скулят. Это ж не было году, чтоб наелись вволю... Одна надежда на
ету полоску была, - обожгла Игнатиху жалость.
– А весь достаток, считай, с
нее одной. А теперь - как теперь будет?
– охватил страх.
– Если, не дай
бог, уделят песок!.. С сумой весною пойти доведется! .. И что оно потом
будет?.. Вот и будь добрый, веселый! Не злой будь!.."
Ей захотелось прижаться к нему, приласкать, утешить.
Но она не шевельнулась; только вслушалась, как он дышит.
Боялась сказать слово: еше может разозлиться!..
Невесело мигал прикрученный фитиль в лампе, что висела под потолком у
Глушаков. Недавно ушел гость - Лесун, который промолчал весь вечер. В хате
были трое: старуха, старый Глушак и Евхим. Старуха горбилась, сидя на
кровати у печки. Опершись локтем на спинку кровати, сидя дремала, как
курица. То и дело локоть ее соскальзывал со спинки кровати, голова падала
на грудь, она просыпалась на минуту. Ставила локоть на спинку и дремала
снова, но ложиться раньше старика не осмеливалась. Евхим сидел на
привычном своем месте между столом и окном, опершись, как обычно, плечом о
подоконник, курил скрученную из газеты цигарку. Старик, который весь вечер
не находил себе места, брался за все, что попадалось под руку, и тотчас
бросал со злобою и отчаянием, который кипел и плевался все время, пока
молча торчал Лесун, - вдруг пожаловался беспомощно:
– Ето резанули. По самому горлу. В самый живот - нож!
– Резанули, - сдержанно согласился Евхим.
– Все рябая зараза ета Даметикова! Ета паскуда, етот гад!
– Гад!
– Евхим затянулся цигаркой, пустил ртом дым.
– Гад. Да вот, не
возьмешь. Не даванешь ему горло так, чтоб хряснуло, как у куренка...
– Не возьмешь!
– пожалел и старик. Как ни кипел, рассудительно, с