Медвежий Хребет
Шрифт:
— Новый Китай — наш верный союзник и друг, — вставил Ишков. — Но при чем тут охрана границы?
— А при том, — уже не столь запальчиво сказал Тимофей. — Чего ж нам ждать из Китая к себе врагов? Это ж, чую, не турецкая граница… У нас спокойный участок — не только на заставе, во всем округе…
— Эге, — выступил вперед Нажметдинов, — вот как ты разбираешься в обстановке! А про сто миллионов долларов, отпущенных на шпионаж и диверсии против нас, ты знаешь? А про то, что гоминьдановское подполье работает на американцев, ты знаешь?
— Дельно говорите, товарищ Нажметдинов, —
В группе пограничников фыркнули:
— Ну, уморил Речкалов!
— Начудил!
Тимофей вскочил:
— Ничего не начудил! Вот вы меня все убеждаете. А когда у нас на заставе было последнее нарушение границы? Полтора с лишним года назад! Вот!
Дежурный по заставе сержант Красинский вышел на крыльцо и трубным голосом оповестил:
— Выходи строиться на боевой расчет!
Солдаты, с разрешения Мелекяна, побежали в казарму. У скамьи остались Мелекян, Ишков и Лаврикин. Хмурясь, Лаврикин сказал:
— Этот Речкалов, товарищ капитан, просто-напросто разгильдяй. Еще рассуждать начинает. Посадить его на гауптвахту — сразу все понял бы…
— Неправда, он не разгильдяй! — Ишков рубанул воздух ладонью. — Он хороший парень. Ищет боевых дел, подвига. Но пока… ошибается… Не понимает, что граница всегда есть граница… А у тебя, Лаврикин, один репертуар: «разгильдяй», «на всю катушку», «на губу»…
— Меня в школе учили требовательности к подчиненным, товарищ старшина, — холодно сказал Лаврикин.
— Это не требовательность, а дерганье людей, если не сказать большего, — с непривычной для него резкостью проговорил Мелекян. — И вы оставьте это… А Речкалова мы сумеем убедить, что он заблуждается. Да и сама жизнь убедит…
Май на исходе гремел беспрерывными грозами. Но дожди были уже весенние, теплые. На окрестных сопках лиловым пламенем полыхали кусты цветущего багульника. Под окнами заставы — кипень распустившейся черемухи. Одевались зеленью тополя.
Снег стаял даже в самых тенистых, холодных местах, и на границе наступил так называемый период чернотропья.
Тимофей уже по-настоящему втянулся в пограничную жизнь. Теперь он не уставал смертельно в ночных нарядах, без труда переносил любые виды боевой учебы. Службу он старался нести исправно, но прежний огонек в нем все не разгорался.
…Закончились политические занятия, и пограничники высыпали во двор.
Кто свертывал папироску, кто уселся на скамейке, кто побежал размяться на турнике. Тимофей с Нажметдиновым сколачивали команды волейболистов, чтобы разыграть молниеносный турнир. Не успели они это сделать, как раздался требовательный крик дежурного:
— Речкалова к начальнику заставы!
Переглянувшись с Нажметдиновым, Тимофей поправил погоны, развернул широкие плечи и зашагал вслед за дежурным в канцелярию заставы. Приведя Тимофея, дежурный доложил и вышел.
— Садитесь, товарищ Речкалов, — указал Мелекян на единственный стул. — Я позвал вас на минутку…
Он
— Помните, товарищ Речкалов, наши разговоры о границе? Так вот, должен вам сообщить: вчера ночью на участке соседней заставы взят нарушитель. Нарушитель был вооружен, вступил с нарядом в бой. Даже тяжело раненный продолжал отбиваться…
Тимофей привстал со стула, изумленно раскрыв глаза. Мелекян остановил его жестом:
— Сидите, сидите… Нарушитель, как установлено, — матерый лазутчик. На китайской стороне он убил солдата Народно-освободительной армии и лодочника. Потопив у нашего берега лодку, двинулся в тайгу и напоролся на наряд…
Помолчав, Мелекян жестко добавил:
— Запомните: он мог появиться и на участке нашей заставы. И еще запомните: каждый лазутчик — это враг не только Советского Союза, но и Китая. Враги у друзей всегда общие… Хорошенько подумайте над тем, что я вам сказал…
Из канцелярии Тимофей вышел взволнованный. Вот это да! Вот на чьей стороне правда-то! Получается, что нужно смотреть не в оба, а в десять глаз.
Вечером Тимофей был на границе. Как и раньше, наряд прошел без происшествий.
Кроме того, что Нажметдинов не переваривал просивших добавку, у него имелась еще одна слабость: он писал стихи. Этим делом он чаще всего занимался на кухне, когда поблизости не было старшины. Мучительно морща лоб и шевеля губами, Нажметдинов вгонял непослушные слова в строфы.
Вечером, перед отбоем, он читал сочиненное Тимофею. Тимофея он выбирал по двум причинам: во-первых, тот был терпелив, а во-вторых, из-за своей неосведомленности в этой области не критиковал стихи, как это делал, скажем, Ишков. Критиков же Нажметдинову не требовалось, ибо он был уверен: если его стихи и не гениальны, то в крайности достойны быть помещенными в стенной газете. Но несчастье: стенную газету редактировал Ишков.
Увлечение поэзией для Нажметдинова было и сладостным и тягостным. Сладостным потому, что волновало предчувствием славы. Тягостным потому, что раздваивало его планы на будущее: идти работать после демобилизации в один из ресторанов Казани или податься в поэты? Окончательное решение вопроса не приходило, но на всякий случай Нажметдинов по примеру Александра Сергеевича Пушкина отпустил бакенбарды…
Бывало, что Нажметдинов читал стихи Тимофею и утром. Это происходило при условии, если повар вставал ночью кормить вернувшиеся с границы наряды и вынужден был бодрствовать полчаса или час. Именно в это время муза являлась к нему на кухню.
Так случилось и сегодня, в воскресенье. Едва успев раздать завтрак, Нажметдинов отозвал Тимофея к окошку и поспешно развернул измятый тетрадный лист. Оглянувшись вокруг — нет ли Ишкова? — он прокашлялся:
День и ночь стою в дозоре, Все стою, не ем, не пью: Потому, возможно, вскоре Нарушителя схвачу!