На санях
Шрифт:
Марк увидел Настю словно по-новому. Девчонки с курса так не разговаривают. Невозможно представить, чтобы они размышляли о подобных вещах!
И возникло странное, тревожное чувство. Даже паническое. Она и так до невозможности прекрасна, я ощущаю себя рядом с ней Акакием Акакиевичем, а она поднимается всё выше и выше. Перестань, пожалуйста, остановись! И так голова кружится.
— Я тоже часто об этом думаю. В четырнадцать лет прочитал одну японскую книжку, у отца на полке стоит. Там написано: просыпаясь утром, прежде всего думай о смерти. И проживай день
— Нет, я про такое не думаю, — покачала головой Настя. — Просто боюсь, что случится что-нибудь, и всё, ничего больше не будет… Ты сказал «у отца». Но ведь писатель Рогачов твой отчим? Папа говорит, что дедушка твоего родного отца тоже знал. Удивительно.
Она мной интересовалась! Расспрашивала! Даже если это не она сама, а если отец ее спросил — откуда, типа, знаешь этого Рогачова-Клобукова, всё равно: они разговаривали про меня!
Появился повод рассказать про род Клобуковых, про декабриста-прадеда, про четыреста лет фамильной истории. Пусть знает: нас тоже не на помойке нашли.
Но вышли на «Измайловской», еле впихнулись в автобус, и стало не до разговоров. Теснотища, швыряет, все толкаются, кто-то собачится.
Поразительно, но даже в толкучке Настя оставалась принцессой. Стояла как ни в чем не бывало, снисходительно улыбнулась, когда ее задел плечом продиравшийся к выходу дядька, безмятежно отодвинулась от едва не стукнувших ее лыж. С лыжами и даже санками были многие — ехали в парк.
Марк испытывал острый стыд. За то, что Настя должна подвергаться этому унижению. Ей не место в автобусе! Сова бы, конечно, повез ее на тачке. Но где взять денег? В кармане два рубля. А стипуха только на следующей неделе.
Больница для старых большевиков располагалась на огороженной территории: здоровенный желто-белый корпус сталинской архитектуры. Внутри не роскошно, но по крайней мере чисто, не то что в районной, куда в позапрошлом году отвезли маму с острым аппендицитом, потому что в Литфондовской был ремонт. Облезлые стены, палаты на восемь коек, а первую ночь, пока не освободилось место, мама вообще провела в коридоре. Настин же дедушка лежал в маленьком отдельном номере, и на полу красный ковер. Тут вообще было много красного: плакаты, транспарант с цитатой из отчетного доклада XXV съезда про всенародный долг перед ленинской гвардией, репродукции революционных картин c кумачовыми знаменами.
На кровати, опершись на подушки, сидел тощий старик в полосатой пижаме, с запавшими глазами и проваленным ртом, читал «Правду».
— Здравствуй, дедуля. Как ты сегодня? — громко сказала Настя.
Старик опустил газету, заулыбался, зашепелявил:
— Наштюха! Жду, жду. Ш кем это ты, ш Димкой?
Вынул из кружки зубы, сунул в рот. Сощурился через очки с толстыми стеклами.
— Это у него линзы для чтения, — шепнула Настя. — Для дали — другие. — И громко: — Нет, я привела гостя, который тебе будет
Но дедушка, не дослушав, перебил:
— Знаешь, кто у меня сосед? Один метр до него. — Шлепнул ладонью по стене. — По ту сторону лежит, в 56-ой! Я утром ковылял по коридору на ходунках, встретил. Страшный — жуть! Узнал только по шраму на лбу. Унтеров, Аким Фомич! Сорок лет его не видал, с тридцать седьмого! Вместе в секретариате у товарища Мягкова работали! Потом меня в органы перекинули, а он, когда товарищ Мягков умер, по профсоюзной линии пошел. До замзавотдела ВЦПС вырос, говорит. Врет, думаю — иначе его не сюда, а в Кремлевскую положили бы, замзавотдела — это номенклатура ЦК. Ты представляешь, что он мне сказал, Унтеров?
Старик приходил во всё большее возбуждение. На Марка не смотрел. Филипп Панкратович — вот как его зовут, Настя сказала. Такое же отчество, как у отчима.
— Ему к 60-летию Октября пообещали персонального пенсионера союзного значения! Потому что у него стаж дооктябрьский, с августа семнадцатого года! Это Унтерову-то, который бумажки перекладывал! А я, конармеец, который кровь проливал, сижу с республиканским значением! Я у них, видишь ли, прохожу как «послеоктябрьский», у меня же партбилет с мая восемнадцатого! Паек не высшей, а первой категории получаю: нате, товарищ Бляхин, подавитесь сраной венгерской курицей!
Марк покосился — как среагировала Настя на грубое слово. Чуть дрогнуло крылышко носа, и всё. Ласковая улыбка осталась.
Подумалось: из литературы известно — аристократизм вырабатывается в третьем поколении. Дедушка — от сохи, видно по речи. Папа, второе поколение, — Лопахин и женился на дворянке. Настя — уже натуральная княжна, кровь заголубела. А у нас, Клобуковых, обратная эволюция. Захудалый род. Я к Бляхиным явился, как голодраный князь Мышкин в дом генерала Епанчина.
— Это кто это с тобой? — обратил наконец внимание на внучкиного спутника дед. — Дай-ка мне вон те, квадратные…
Надел другие очки. Прижал дужку к переносице.
— Чего-то не признaю…
— Это внук Панкрата Рогачова, Марк. Я подумала, тебе будет интересно. И Марк тоже хочет тебя про своего дедушку расспросить.
— Здравствуйте, — громко сказал Марк, широко улыбаясь.
— Не кричи. Я слепой, но не глухой. Это Унтеров глухой. Сам говорит, а станешь с ним спорить — не слышит, — не сразу сошел с темы Филипп Панкратович, но вдруг глаза блеснули. — Внук Панкрат Евтихьича? Сынок этого, как его, писателя-то…
— Марата Рогачова, — подсказал Марк.
— Ага, ага, помню! — Старик опять заволновался. — Это очень хорошо, это кстати! Пускай он бумагу напишет. Так, мол, и так, Филипп Бляхин был боевой соратник моего родителя, бок о бок с ним, на всех фронтах. И подпись: член Союза Писателей, сын члена ленинского ЦК, первейшего помощника Феликса Эдмундовича Дзержинского. А про то, что репрессированный, писать не надо. Он хоть реабилитирован, Панкрат Евтихьевич, но все равно. Сделаешь?
Марк представил себе, как рыкнет на него отчим в ответ на такую просьбу — поежился.