На санях
Шрифт:
Началось с того, что дал себе установку: ни про кого плохое не писать, только хорошее. А дальше сделал открытие — верней оно само сделалось. Оказывается, если присматриваешься к любому человеку, выискивая в нем одно лишь хорошее, обязательно находишь. Даже в тех, кого раньше считал полным дерьмом.
А что если вообще только так и надо относиться к людям? Ко всем, без исключения. Не фиксироваться на плохом, прощать всякую бяку, концентрироваться на хорошем, достойном, симпатичном. Ведь в принципе про каждого можно написать две книги. Одну составляет приставленный к человеку добрый Ангел, вторую — злобный Черт. И это будут две совсем разные книги. И две совсем разные личности. Ну то
Взять например Фреда Струцкого, до которого как раз дошла очередь по алфавиту. Вот ведь совсем паршивый вроде бы человечишко. Вихлястый, завистливый, угодливый перед «верхними» и грубый с «нижними», натуральный Урия Гип. А если взглянуть на него глазами Ангела? Задача трудная, но интересная же.
Во-первых, у Фреда есть младшая сестра, у которой синдром Дауна. Он никогда про нее не рассказывает, стыдится наверно. Но на первом курсе, когда они еще дружили и Марк был у Фреда дома, видел у него в комнате на столе фотографию улыбающейся девочки с косичками, и сверху приклеена сверкающая корона из блесток, написано «Маня — принцесса». Фред жутко смутился, фотографию спрятал. «Это Манька, сказал, сестренка, я ей подарок приготовил. Она… короче нездорова она». Значит, любит ее. А тот, кто способен любить, уже не пропащий.
Во-вторых, Фред классно играет на пианино, он учился в музыкальной школе. Не просто играет, а умеет импровизировать. Один раз, когда шла подготовка к первомайскому концерту, Марк услышал несущиеся из-за кулис звуки негромкой музыки, а это Струцкий сидит, рассеянно касается клавиш, будто думает вслух. И мысли какие-то непростые, несуетливые и очень невеселые — совсем не такие, как сам Фред. А что если это истинный голос его души? И на самом деле он не гаер, а «тёмно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом»?
В доносе Марк, конечно, написал не про это, а про то, что сочтет заслуживающим одобрения «куратор». Описал случай из времен, когда бывал у Струцкого дома. В самом начале первого курса, когда все еще притирались, приглядывались, Фред пригласил к себе на сейшн. Выпивка, ляля, хихи-хаха, пошли анекдоты. Марк из лихости рассказал анекдот про Ленина и Наденьку. А Фред ему вдруг, серьезно так: «Старик, у меня дома про Владимира Ильича шутковать не надо. Не люблю я этого». Историю с анекдотом Марк вставил в отчет еще и для того, чтобы лишний раз продемонстрировать Сергею Сергеевичу свою искренность. Типа: я хоть дурак дураком, но честный, ничего про себя не скрываю. Пересказал и сам анекдот, на самом деле вполне безобидный. Лежат Ленин с Крупской в кровати. Она ему: «Володя, давай еще разок». Он: «Отстань, Надька, устал я». «Ну пожалуйста, очень хочется!» «Сказал: не могу я больше». «А ты постарайся, очень прошу». «Ладно, но последний раз». И хором, на два голоса, опять запели: «Вихри враждебные веют над нами».
«Я — ангел, состоящий на службе у нечистой силы и все равно делающий свою ангельскую работу», — говорил себе Марк. Работа над отчетом его прямо выручала, не давала киснуть.
Он и к отчиму применил тот же метод. До некоторой степени помогло. Потому и стал выходить к завтраку.
Попробовал понять, отчего Рогачов внезапно стал такой сукой. Ведь понять значит простить.
Главное в Рогачове, его суть, его стержень — то, что он писатель. Ходячий агрегат по созданию литературных миров. Сейчас он воображает себя покойником, пишущим с того света, и всё время настраивает себя на эту волну. Ему зачем-то необходимо гноиться на кого-то, находящегося рядом. На мать, слава богу, не хочет — остается только пасынок.
Сегодня, пятнадцатого марта, еще и выдался первый солнечный, по-настоящему весенний день. С заоконных сосулек капало, из открытой форточки пахло свежестью.
Мать отправилась на работу. Потом кто-то позвонил Рогачову. Он тоже оделся и ушел. В половине десятого, как обычно, почапал в универ и Марк.
На улице — красота. Журчат ручьи, слепят лучи, и тает снег, и сердце тает. Грязно только было очень. И скользко. На полдороге к метро нога соскочила с бровки — и в лужу, по щиколотку. В ботинке захлюпало. Обругав себя за растяпство, Марк побежал обратно — переобуваться. Перед тем как войти в квартиру снова выматерился — он еще по рассеянности, оказывается, дверь на ключ не запер. Совсем в облаках летаю, ангел херов.
Разулся на пороге, чтоб не наследить на линолеуме чавкающим ботинком, вошел бесшумно.
И услышал звуки из кабинета. Так это Рогачов дверь не закрыл! Тоже зачем-то вернулся.
Собирался тихо надеть кеды — по крайней мере в них не промокнешь — и так же бесплотно исчезнуть, чтоб не вступать с отчимом в разговоры, но из кабинета донеслось странное. Там кто-то негромко пропел: «Не счесть алмазов в каменных пеще-ерах». Тонким голоском, никак не рогачовским.
Заинтригованный, Марк приоткрыл дверь. Она скрипнула.
Полуобернувшись от письменного стола, с ворохом бумаг в руках, на него уставилась Маша-Мэри, дочь этой, как ее, Антонины Афанасьевны. На стуле лежали куртка и шапка. А Рогачова не было.
— Оп-ля, — сказала остроглазая девица. Сегодня она была в свитере и длинной джинсовой юбке. — Случай на улице Неждановой. Никогда Штирлиц не был так близок к провалу.
Ни малейших признаков смущения. Еще и оскалилась. Растерян был Марк.
— Как ты сюда…
Преспокойно ответила:
— Ключ уперла. Когда в прошлый раз была.
— А за…чем? Что тебе тут нужно?
Положила бумаги, приблизилась. С любопытством стала его разглядывать.
— Чуднo. Ты моего папу знаешь, хоть он тебе чужой дядька. А я — нет. Не сильно больше, чем население самой читающей страны миры. Что типа есть такой писатель. Целую папку газетных вырезок про него собрала, тайком от маман. Она-то про него aut nihil, aut бяки всякие. Я воображала себе Льва Толстого. Сидит, творит, весь такой не от мира сего, ему не до дочки. С детства мечтала заглянуть в этот храм. А у меня принцип: если о чем-то мечтаю, обязательно исполняю. Чтоб потом мечтать о чем-нибудь покрупнее. Потому и увязалась за маман, когда она затеяла мосты восстанавливать. Но папаня меня, если честно, разочаровал. Никакой тайны в нем я не углядела. Мямлит чего-то, глазами хлопает. Но меня на лекциях учат: настоящая жизнь писателя в его рукописях, а без них между детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он. Вот я и решила. Проберусь сюда, когда дома никого. Загляну в богатый внутренний мир титана. Может, что интересное обнаружу. Знала, что маман ему нынче утром позвонит, вызовет на встречу. Дождалась, когда ты тоже уйдешь — и вуаля.
Она говорила очень быстро, прямо тараторила. И всё шарила по нему своим стремительным взглядом, странно улыбаясь — насмешливо и как-то ищуще.
Марк вспомнил, как сам партизанил в рогачовском столе. Что в этом человеке за червоточина? Собственных детей тянет за ним шпионить.
Один ящик стола — тот, что не закрывался — был выдвинут.
— Рукопись у него в другом ящике, его без ключа не откроешь. А в этом только деловые бумаги, документы, ничего интересного, — сказал он.
— Неважно. Буду считать, что мечта исполнена. Золотой ключик возвращаю.