Охота на охотника
Шрифт:
...нет, не в его характере.
Да и вина...
Переживет как-нибудь... только тоскливо. До того тоскливо, что хоть волком вой. Волков той зимой расплодилось немеряно, и по деревням они гуляли мало людей вольнее. Иные и вовсе окаянства набираясь, раздирали соломенные крыши, пробирались в дома, вырезая и скот, и вовсе все живое, как в той вот деревеньке, на которую его отряд наткнулся случайно.
...и на волков хорошая охота была.
Местные, далекие от мира, сами слегка одичавшие на болотах, в благодарность рыбы вяленой подарили, муки рыбьей два мешка,
Совестливые войной не выживают.
А Стрежницкий вот сумел.
Он мотнул головой, и на ногах устоял, только самую малость качнуло. И до двери дошел сам, походкою ровной. И постучал... и когда охрана открыла, спросил:
– Записочку не передашь?
– Хрен тебе, - с немалым удовольствием ответил казак.
– Навойскому пожалуюсь...
– И ему хрен, - казак был уверен в собственной правоте, но это в кои-то веки не злило.
– Сто рублей, - подумав, предложил Стрежницкий, а казак ус крутанул и ответил:
– Нас тут двое...
– Каждому...
Записку он написал, запечатал простеньким заклинаньицем и в лапу сунул, перстенек присовокупивши. С камнем квадратным, тяжелым. Не дюже красивый, но дорогой.
– Что, скучно без бабы?
– казак подмигнул. И Стрежницкий не стал разочаровывать человека:
– А то... хоть ты в петлю лезь...
– В петлю не положено...
...это верно, не время пока. Потом, как все закончится... своя петля от Стрежницкого никуда-то не денется. Вон, где-то лежит веревка, может, льняная, может, конопляная, наилучшего качества. И дуб тот растет, который веткою поделится... но это будет после.
А пока...
Стрежницкий вытащил из-под стола закатившийся пятачок, подкинул и поймал на ладонь, зажмурился, загадывая: придет или нет?
Ждал он долго.
То есть, не то, чтобы ждал, просто сидел у окна, молча пялясь в серое стекло. Помыть бы его, а то все мутное, что собственная Стрежницкого совесть. А дверь заскрипела, впуская, правда, совсем не того человека, на визит которого Стрежницкий надеялся.
– Я гляжу, тебе совсем полегчало, - с упреком произнесла Одовецкая, поправляя юбки. Надо же, в годах немалых, а поднялась и не запыхалась даже.
– Если по девкам пошел...
– Я не по девкам. Я так... тоскливо...
– Ага, мне передали, что вешаться от тоски удумал, - она подошла и, когда Стрежницкий попытался подняться, велела.
– Сиди уже... герой-любовник...
– Какой из меня теперь...
– Никакой, - легко согласилась она, сжимая ледяными пальцами виски.
– И раньше тоже никакой был... ни герой, ни любовник.
– Обижаете!
Обижаться на княгиню себе дороже, а ну как пальцы проткнут виски, провалятся вглубь, в самые мозги, да и подправят в них что-нибудь такое, этакое, а то и вовсе сотрут Стрежницкого.
– Страшно?
– Одовецкая заглянула глаза.
– И правильно... не все тебе, мил человек, прошлым жить... его принять надобно, отпустить...
– А сами-то?
Она
– Говорить легко, - Стрежницкий чувствовал силу, теплую, что вода в родительском пруду. Неглубокий, изрядно заросший ряской, он прогревался от первых же теплых деньков, а после и стоял так, радуя, что мальчишек окрестных, что стрекоз.
– А попробуйте-ка сами...
– Я пробую.
– Может, плохо пробуете?
Затрещина была легкою, символической, но Стрежницкий скривился, мол, больно. И вовсе нехорошо раненых бить, а вдруг чего важного отобьется.
– Бестолочь, - вздохнула Одовецкая.
– Я хорошо пробую... думаешь, не было у меня искушения убить их? Взять и всех... это не так сложно... достаточно простенького заклятья на письме. Возьмешь такое в руки, оно распрямится, ужалит и собьет ритм сердечный. Человеку здоровому ничего-то не будет, так, кольнет в груди слегка и все, а вот если с сердцем не лады, там... или без заклятий можно. Сколько всяких трав в лесах растет, и не рассказать. Взять хотя бы золотарницу, травка простенькая, сорная даже. Крестьяне, правда, ее скотине запаривают, чтоб ела лучше, на свиней хорошо действует, а на людей и того лучше. От этой травы сердце вскачь летит... даже пить не надо, высушить, растереть, смешать с другою травкой да посыпать, скажем, одежу... или вот бумагу какую. Через пот впитается и...
– Вы меня пугаете, - Стрежницкому как-то вот не по себе стало.
Целителям, между прочим, положено быть добрыми.
Всепрощающими.
И беззащитными. Однако чего, чего, а беззащитности в Одовецкой не было. И она усмехнулась этак, с пониманием, отступила. Повернула голову Стрежницкого к окну и поморщилась.
– Безобразие... его мыли еще, видать, при Николае....Сиди смирно. Закрой глаз... и второй тоже.
Стрежницкий попытался, но если здоровый глаз закрывался и открывался нормально, то с больным вышло иначе. Восстановленное веко лишь подергивалось, но Одовецкую это не смутило.
– Ничего, со временем чувствительность восстановится. Я все говорю, чтобы ты, бестолочь белобрысая, понял, что с прошлым управиться нелегко, однако жить с ним еще тяжелей. Я ушла не столько потому, что боялась за себя, да и Аглаю было у кого спрятать, небось, императрица не отказалась бы за сиротой присмотреть. Нет, я ушла, чтобы искушения не было... когда находишься рядом, день изо дня, то... тяжело устоять. А целителю от человека избавиться проще простого... никто и не поймет, что случилось.
Вот теперь Стрежницкому не то, чтобы по-настоящему страшно сделалось. Скорее руки похолодели. И...
– Это не он, - сказал он зачем-то, хотя его уж точно не просили совать нос в дела чужие.
– Дубыня вашу дочь не тронул бы... я знаю... мы с ним... он человек резкий, но без подлости. Это я скотина, ни совести, ни сердца, а он... он женщин всегда отпускал. И детей не трогал. И людей своих крепко держал, чтобы не творили безобразий...
– А ты, стало быть, не держал.
Стрежницкий высвободился из мягких этих рук, отстранился и почесал переносицу.