Предатель. Я тебе отомщу
Шрифт:
Молчу, горло сжимается, ком застревает, и я не знаю, как это принять. Столько лет я вычеркнула их из своей жизни, а они — меня из своей, или так мне казалось. Теперь они здесь, трезвые, здоровые, ведут себя так, словно между нами нет этой пропасти, словно не было тех ночей, когда я пряталась под одеялом от их криков, от стука бутылок о пол. Мама садится рядом, смотрит на меня, глаза её мокрые, и говорит:
– Прости нас, Настенька. Мы были никакие, я знаю, – голос её дрожит, слёзы текут по щекам, но она их не вытирает, просто смотрит, будто хочет, чтобы я увидела её боль. – Столько раз хотела тебя найти, звонила по
Киваю, но слова застревают, как камни в горле, и я сжимаю чашку, пальцы холодеют. Обида — старая, глубокая, как шрам, что никогда не заживает, — ещё жива, но она уже не такая острая, не режет, как раньше, а тянет, тяжёлая, усталая.
– Я развожусь, – произношу наконец, и голос звучит ровно, хотя внутри всё дрожит, как натянутая струна. – С Артёмом всё кончено, – добавляю я, и поднимаю глаза, жду их реакции, готовлюсь к упрёкам, к вопросам, к тому, что они скажут, что я сама виновата.
Мама вздыхает, отец качает головой, но они молчат, не спрашивают причин, и это сбивает меня с толку.
– Он нам никогда не нравился, – наконец отзывается мама тихо, почти шепчет, и вытирает слёзы тыльной стороной ладони. – Даже не приехал знакомиться. Я, конечно, понимаю почему — мы были не подарок, да и дома срач, стыдно показывать, но всё же… неправильно это, – продолжает она, и смотрит на меня с грустной улыбкой, слабой, но искренней. – Все ждали, когда внуков привезёте, мечтали, как будем с ними возиться, но раз не дождались, то хорошо, что вы расходитесь.
Отец кивает, смотрит прямо, и подхватывает:
– Так и надо, дочка. Ты заслуживаешь лучшего, – голос его твёрдый, но глаза виноватые, блестят, и я вижу в них что-то, чего не видела раньше — сожаление, настоящее, глубокое.
Слова про внуков бьют в грудь, остро, неожиданно, и я опускаю взгляд, сжимаю чашку так, что пальцы болят. Они не знают. Не знают про аварию, про больницу, про врачей, что сказали мне, что детей у меня не будет никогда. Эта боль — моя, тайная, спрятанная так глубоко, что я сама иногда забываю, пока такие слова не вскрывают её снова, свежую, горячую, как кровь.
Я молчу, не могу рассказать, не хочу видеть их жалость, их вопросы. Они поддерживают меня, впервые без осуждения, без «а что ты сделала не так», и это облегчение, лёгкое, почти незаметное, но оно горькое, смешанное с тоской, что жжёт горло.
Сижу, пью чай, ложка тихо звякает о край чашки, и чувствую, как внутри что-то оттаивает, медленно, неохотно, как лёд под слабым солнцем. Они постаревшие, сломленные, но в трезвом уме, и это ломает стену, что я строила годами, кирпич за кирпичом. Я не готова простить их до конца — слишком много боли, слишком много ночей и кошмаров, когда я задыхалась от дыма пожара, от их криков, от их бутылок, что падали на пол с глухим стуком и бесконечных друзей-собутыльников. Мне страшно им доверять, страшно поверить, что это не временно, что они не сорвутся завтра, не вернутся к тому, от чего я бежала, и я снова останусь одна, с этой пустотой, что грызёт меня изнутри.
И всё же, глядя на них — на мамины дрожащие руки, на папины виноватые глаза, — я думаю: «Может, они правда хотят измениться?»
Эта мысль пугает,
Наверное, это потому что я, как бы не хотела этого признавать, тоже… скучала по ним.
33. Настя
Утро дня «икс» начинается с дождя — мелкого, холодного, он стучит по стеклу машины, пока я еду к зданию суда. Сердце колотится, пальцы сжимают руль, и я чувствую, как напряжение сковывает плечи. Сегодня всё закончится — развод, точка, свобода.
Игорь сидит рядом, за рулем, молчит, только смотрит в окно, и я благодарна ему за это, как и за то, что он здесь, хотя я не просила. Он сказал, что будет ждать в машине, и я кивнула, не споря — его присутствие успокаивает, хоть и не хочу это признавать.
У входа в суд я выхожу из машины, бросаю дверь, не закрывая её до конца, и стою под мелким дождём, что стучит по асфальту, как тысячи игл. Зонт раскрывать не стала — капли падают на лицо, холодят кожу, стекают по щекам, но я не замечаю, взгляд блуждает по серым стенам здания, сердце колотится в горле.
Сегодня всё закончится, я повторяю это себе, как мантру, но внутри всё дрожит, как натянутая струна.
Как вдруг Артём выныривает из-за угла, словно тень, что ждала своего часа, шаги быстрые, тяжёлые, ботинки шлёпают по лужам, разбрызгивая грязь. Я не видела его с того благотворительного вечера — тогда он был напомаженный, в костюме, с фальшивой улыбкой, а теперь передо мной зверь: глаза красные, налитые, блестят, как у загнанного в угол волка, щетина торчит, рубашка мятая, волосы слиплись от дождя, падают на лоб.
Я замираю, ноги будто приросли к мокрому асфальту, дыхание сбивается, и он хватает меня за руку, пальцы его грубые, липкие, сжимают запястье так, что кости хрустят, тянет к себе с силой, от которой я спотыкаюсь.
– Насть, никакого развода, кончай страдать херней. Ты моя, слышишь? – голос его хриплый, низкий, пропитанный злостью и чем-то ещё, одержимостью, что сквозит в каждом слове, как яд.
– Руки убери, – цежу сквозь зубы.
– Ты моя девочка, моя единственная, – продолжает он, не слыша меня, и пальцы его впиваются сильнее, боль простреливает руку, горячая, острая, но он наклоняется ближе, дыхание его обжигает щеку, воняет перегаром, табаком, чем-то кислым. – Я люблю тебя, Настенька, всегда любил, ты же знаешь, как мне без тебя плохо, – медлит Артём, и слова его липкие, сладкие, как мёд, что он льёт мне в уши, но я вижу его глаза — пустые, дикие, и меня тошнит от этой лжи.
– Отпусти меня сейчас же! – кричу я, и голос срывается, дрожит, рвётся из горла. – Кто-нибудь! Помогите!
Но мои крики тщетны, машина Игоря осталась на парковке, даже охраны не видно, видимо, скрылись внутри из-за непогоды.
Я вырываюсь, толкаю Артёма в грудь кулаками, мокрую рубашку, что липнет к его телу. Он не отпускает, хватает меня за плечи, прижимает к стене здания суда, бетон холодит спину, а лицо его в сантиметре от моего, глаза горят, губы кривятся в усмешке.
– Ты не можешь уйти, Насть, ты моя жена, моя навсегда, – рычит он, и хватает меня за подбородок, сжимает так, что скулы ноют, тянет моё лицо к себе, как будто хочет поцеловать.