Степкина правда
Шрифт:
Изо всех сил работая локтями и ныряя под ноги взрослым, мы едва поспевали за Яшкой, пока не выбрались на довольно свободную площадку с двумя рядами торговок тряпьем и размалеванными коврами. В одном из рядов, сдавленный с обеих сторон горластыми бабами, уже стоял наш «сосед со странностями», держа в руках чудесную большую картину. А на разостланной на земле мешковине веером лежали акварельные рисунки. И, уперев руки в бока, выпятив грудь и разглядывая картину, стоял перед ним Яшка Стриж. Значит, я правильно догадался, что в холстине была картина
Все объяснил подскочивший к нам Яшка:
— Видали, мальцы? Рисовалыцик! Сам, говорит, малевал! А ничего, верно? А я-то думал, чего он такое носит? — И снова вернулся к художнику, встал перед ним в прежнюю позу.
Я подошел ближе. Нас то и дело толкали, бабы кричали, чтобы мы убирались по добру или проваливали к чертям, — мы стояли, как вкопанные. Иногда покупатели, подойдя к коврикам, вертели их так и сяк, торговались и, мельком взглянув на картину, шли дальше. Один коврик с черными лебедями был даже продан, а наш сосед продолжал стоять, понуря голову, держа перед собой никем не замеченную картину. Мне даже стало обидно за него. Я сам любил рисовать красками и понимал, что ни один коврик не может сравниться с картиной художника, — почему же никто не покупает его картину?
— Пошли, — подойдя ближе, попробовал я увести Яшку.
— Хе! Вот еще! — огрызнулся тот. И вдруг решительно спросил художника: — Продаешь?
Глаза художника остановились на Яшке. Вот когда я отчетливо увидал их: карие и кроткие-кроткие, как у овечки.
— Да… Но, собственно, вам зачем?
— Вот чудак! А может, пондравилась. Сколько?
— Что — сколько?
— Денег, чего еще! Картина, видать, ничего, стоящая…
— Да гони ты его, мил человек, в шею! — не выдержала соседка с ковриком. — Какие у него, дьявола, деньги!
— Раскаркалась! — взъелся Стриж. — Может, есть, да на твою мазню жалко!
— Брысь, окаянный!
— Сама брысь!..
— Но позвольте, позвольте, — робко вмешался в спор художник. — Быть может, мальчика послали узнать родители…
— Воровать послали! Да мне-то что, вас же колпачат, — обиделась торговка. И залилась: — Эй, кому ковер, красочный, неплитанский!..
— Дура! — сплюнул в ее сторону Яшка. И опять к художнику: — Сколько?
— Я бы мог обменять, мальчик… Желательно на продукты: сало, постное масло…
— А хрукт хочешь?
— Что?..
— Хрукт, говорю. Яблоки, груши…
Художник пожал плечами.
— Видите ли, это для меня роскошь. И потом: пусть все же посмотрят ваши родители…
— А ну, подыми! — неожиданно властно приказал Стриж. — Выше подыми, говорю, видать плохо. Еще! Еще малость! Вот так ничего, ладно.
— Гляди, сейчас начудит Яшка, — толкнул меня в бок толстый Федя.
Художник послушно поднял картину, заслонив от себя Стрижа, и я, несмотря на свою ненависть
— Так… так… ничего… ладно… — И вдруг подскочил, выхватил из кармана баночку с ваксой и в один миг намалевал на картине черную рожу.
Взрыв хохота, криков и ругани оглушил нас. Бабы сорвались с мест, схватили вопящего Стрижа, потащили. Мы бросились врассыпную. Чьи-то сильные руки поймали меня, поволокли вместе с Яшкой…
…В тесном, прокуренном помещении милицейского участка я оказался рядом с хныкающим Федей и Вовкой. Стриж продолжал истерично орать и ругаться с бабами, а наш бедный сосед сидел у столика и горестно лепетал:
— А ведь я так надеялся заработать…
Дома мне, конечно, попало.
— Что он со мной делает! — кричала мама. — Ты посмотри, на кого ты похож! Где ты оторвал пуговицы?!.
Мама вертела меня во все стороны, как истуканчика, п без конца повторяла, что я не жалею таких дорогих вещей, как ботинки и брюки, что я скоро сведу ее с ума и что она сама пойдет в милицию и заявит на всех уличных сорванцов, которые не дают мне проходу.
— Каких сорванцов! Каких сорванцов! — не выдержал я. — Ты же сама говорила, что они хорошие мальчики!..
— Кто?..
— Твои Федька и Вовка, вот кто! Ты сама привела их ко мне! И велела играть с ними! И гулять!..
— Боже мой! — простонала мама. — Что же это такое? Что за жизнь! Что за дети!.. Будешь всю неделю сидеть дома и читать, читать, читать!
Эх, мама! Думает, мне самому хочется таскаться за Яшкой и удирать по грязи от «обозников». Но разве я виноват, что никому-никому из взрослых нет до нас никакого дела. Даже игрушек не продают в лавках.
А вечером мама пришла ко мне в детскую с Юрой и, застав меня за книгой, ласково прижала к себе и поцеловала.
— Ты прости меня, Колечка. Я, конечно, сама виновата, что нашла тебе плохих товарищей. Но ты уже большой мальчик и сам должен понимать, что хорошо, что плохо. Ведь тебе завтра одиннадцать! Ну? Обещаешь мне не делать больше таких выходок?
А рядом с мамой стоял и как-то особенно улыбался Юра. И держал что-то завернутое в бумагу. Подарок — догадался я. А ведь я и забыл, что завтра у меня день рожденья!
Мама еще раз поцеловала меня и вышла из комнаты, а Юра положил передо мной на столик бумажный сверток и сказал:
— Уезжаю, брат.
— Куда?! — воскликнул я, в то же время косясь на столик.
— В сёла. Кулачье урезонивать. Ни продналога, ни нужды народной признавать не хотят, зерно попрятали. Новых денег ждут да подороже хотят продать, шкуры! Вот мы, комсомольцы, и едем…
— Зерно отнимать?
— Пока уговаривать. А там видно будет. Надо найти у кулаков хлеб и заставить их продать государству. Ну и продналог тоже. Ведь на Волге еще от голода не очухались, Красная Армия еще беляков не добила, вчера только Благовещенск освободила… Вот какое, брат, дело!