Тростник под ветром
Шрифт:
Он шагал по пыльной дороге, опустив глаза. Когда тело включалось в это механическое движение, мозг тоже становился похожим на автомат — сознание вяло, неохотно отзывалось на внешние раздражения и само, по своей инициативе, не реагировало на окружающую обстановку. Командир полка твердил в своей речи о высоких идеалах империи, но у солдата Асидзава были безжалостно отняты все его стремления и идеалы. А человек, утративший идеалы, становится автоматом... На станции Сидзуока солдаты прошли на товарную платформу и разместились в воинском эшелоне. Пока шла погрузка людей, лошадей
Поезд бежал па восток вдоль залива Суруга. В окнах вагона то появлялись, то исчезали белоснежный пик Фудзи и лиловая вершина горы Аситака; показалось местечко Сэмбоммацубара, бухта Киёми. Солдаты, тесно набившиеся в вагон, вполголоса распевали песни, смеялись, спорили, дремали. О завтрашнем дне никто не думал. В отличие от жителей Токио и Осака, в отличие от студентов вроде Кунио и его друзей — то есть от те’х, кому не надо было завтра же идти на войну и кто тем не менее волновался и приходил в крайнее возбуждение при мысли о том, что война не за горами,— солдаты вовсе не думали ни о чем подобном.
Скорее наоборот, война представлялась им чем-то довольно далеким. Солдат куда больше интересовало, долгий или короткий будет сегодня отдых, даст ли каптенармус рисовые плюшки на ужин и как ухитриться прожить сегодняшний день без побоев. Эти близкие насущные заботы целиком заполняли их головы. Слишком мало оставалось у них досуга, чтобы подумать хотя бы о собственных женах. Когда после отбоя солдаты валились па койки, они засыпали прежде чем успевали о ком-либо вспомнить.
Поезд прогромыхал по длинному железнодорожному мосту через реку Фудзигава.
Тайскэ стоял у окна, положив заплатанные локти на окопную раму, и смотрел на проплывавший мимо пейзаж, не принимая участия в смехе и болтовне. Он чувствовал себя совершенно одиноким.
Командир отделения Хиросэ ни разу не назначал его дежурным у проходной будки, он не поставил его часовым к складу боеприпасов, не давал никаких поручений за пределами расположения полка. Унтер считал Тайскэ опасной, подозрительной личностью. А опасной личности нельзя было доверить ответственное задание. Если послать его за ворота казармы, он, чего доброго, ухитрится «установить контакт» со своими «единомышленниками»... Прошло восемь лет с тех пор, как Тайскэ исключили из университета за участие в революционном движении, по еще и сегодня строжайший надзор за солдатом Асидзава нельзя было ослаблять ни на минуту. По мере' того как назревала опасность войны с Америкой, унтер все больше придирался к Тайскэ»
Каждый вечер, в восемь часов, Тайскэ должен был являться в комнату, где жил Хиросэ и другие унтер-офицеры. Среди книг на столе Хиросэ лежал блокнот.
— Господин унтер-офицер, солдат второго разряда Асидзава по вашему приказанию прибыл! — стоя навытяжку, рапортовал Тайскэ; и тогда Хиросэ, не прерывая грубовато-веселой болтовни с друзьями, бросал этот блокнот на стол перед Тайскэ.
Тайскэ садился за стол и записывал все свои мысли за истекший день. В стандартных, казенных выражениях он писал о храбрости,
— Да ты что, шутки вздумал шутить, что ли? —говорил он.— Никакие это не твои мысли, а просто лозунги с агитационных плакатов. Такие слова хоть миллион раз пиши, я и смотреть на них не хочу! Вот враль проклятый! Пиши откровенно, что думаешь на самом деле, все пиши, без утайки! А то ведь ты каждый день, и вчера, и позавчера, пишешь все одно и то же! Вот, например, сегодня утром была тебе от меня вздрючка? Была. Поди разозлился? Наверное, в душе проклинал армию? Вот об этом и пиши, слышишь? Перепиши все это заново!
Но, несмотря на приказания Хиросэ, писать откровенно было ни в коем случае нельзя. Если бы Тайскэ написал все, что у него на душе, его положение еще больше ухудшилось бы. Хиросэ приказывал ему записывать свои мысли... Эти мысли терзали Тайскэ каждую ночь, а каждый день в казарме был для него пыткой. «Уж лучше поскорее попасть на фронт, под огонь и град пуль»,— думал Тайскэ. На фронте ему безусловно будет легче дышать... Кое-как подбирая фразы, одну нелепее другой, он заканчивал очередное «признание» за день, и тогда Хиросэ протягивал ему кусок пирога из бобового теста или какое-нибудь другое угощение.
— Ладно, ладно! Ты становишься хорошим солдатом. Ну-ну, старайся хорошенько! — угрожающе-ласково говорил он и отсылал Тайскэ обратно в казарму.
И не раз бывало, что Тайскэ, взрослый мужчина, украдкой плакал, лежа на своей койке...
Вершина Фудзи заполнила собой все окно. На склонах, близ селения Нанагомэ, клубилась пена облаков.
Рядом с Тайскэ па скамейке сидел Уруки, тоже солдат второго разряда, и дремал, обняв винтовку. Уруки спал рядом с Тайскэ в казарме и потому считался его «боевым другом». В прошлом корреспондент одной из токийских газет, Уруки тоже был призван из запаса.
Если молодые солдаты, проявляя завидную смекалку и «расторопность», лезли из кожи вон, стараясь заслужить похвалу начальства, то солдат второго разряда Уруки и пальцем не шевелил без прямого на то приказа. Он, как положено, отдавал честь командирам, но в душе совершенно не уважал их. Меньше всего он заботился о том, чтобы выслужиться, получить повышение. Уруки придерживался последовательно пассивной позиции.-Чуть только выдавалась свободная минута, он немедленно засыпал.
— Надо беречь здоровье,— говорил он.— Надорвешься, толку от этого будет мало.
Случалось, его били по щекам подошвой казарменной обуви или по тридцать минут заставляли держать винтовку «па караул». Уруки все сносил улыбаясь. Это был человек неиссякаемой душевной силы.
Опять избили... В третий раз со вчерашнего дня. Скоро у меня морда станет дубленая! — только и говорил оп при этом. Уруки был неуязвим. Никакие даже самые тяжелые испытания не способны были поранить эту твердую душу. Вчера унтер Хиросэ на чем свет стоит изругал Уруки за плохо вычищенную винтовку и заставил в знак извинения без конца отвешивать поклоны перед винтовкой.