Тыл-фронт
Шрифт:
Когда Огурцова вошла, решимость совсем ее покинула. Взглянув на Клавдию, бледную, с прыгавшими губами, Бурлов вспомнил разговоры о ее поведении и довольно неприятную беседу с лейтенантом Зудилиным.
— Садитесь, товарищ Огурцова. Успокойтесь и рассказывайте. Я примерно догадываюсь, по какому поводу вы пришли, — постарался помочь ей Федор Ильич.
Огурцова, и сама не ожидая того, громко, навзрыд заплакала.
— Тяготы нужно уметь переносить. Тем более те, которые мы сами себе создаем. — Бурлов подал ей воды.
— Рассказывать особо нечего.
— Любовь? — спросил политрук.
— Какое… — безнадежно махнула рукой Огурцова.
— Значит, чтобы уйти из армии?
Клавдия молчала.
Не спешил с разговором и Бурлов. Его всегда удивляли вот такие неуживчивые люди. В армии Клавдии было не то, чтобы тяжело, а именно — неуютно, и она искала избавления от службы. Демобилизуется — ей покажется неуютно дома, и она начнет искать возможность избавиться от беременности. Найдет — снова почувствует неуют жизни военного времени.
Сейчас Федор Ильич просто не знал, что сказать Огурцовой. Слова о достоинстве, нравственности прозвучали бы простой насмешкой. А сказать этой девчонке, которая через несколько месяцев, возможно, станет матерью, что-то нужно было. Он не мог, не имел права отпустить ее с таким душевным смятением в жизнь…
Бурлов тяжело вздохнул и заговорил медленно, словно вслух продолжая мысли.
— Послушайте, Огурцова, вы думаете, что причина вашего горя — война, армия, — что угодно, только не вы сама. Вы не поняли, что и в армию-то вас призвали, предполагая в вас хорошего, настоящего человека. Но… ошиблись! Вы же сочли, что у вас просто отняли хорошую, легкую жизнь, и решили по возможности создать себе такую жизнь в армии. Опасная это дорожка, Огурцова… Уйдете из армии, а жить нужно, от жизни не уйдете. Я ваши мысли, наверное, отгадаю: сделаю аборт, снова вечеринки, танцы… А дальше? — резко встал Бурлов, и Клавдия вздрогнула. — С подвипившими, сбежавшими от жен добрячками по пивным? А честь? А девичьи хорошие мечты! — Федор Ильич долго молчал. — Уходите, Огурцова, из армии, но не делайте второй глупости. Став матерью, вы возвратите себе уважение людей. Вот все, Клавдия, чем я могу вам теперь помочь. Возможно, грубо, но от души…
Клавдия сидела молча, низко опустив голову. Глаза ее высохли и лихорадочно блестели, плотно сжатые губы побледнели.
— Думаю, что за два дня я ваш отъезд оформлю, добавил Бурлов.
Клавдия первый раз за всю беседу подняла глаза на Федора Ильича и посмотрела на него долгим взглядом, словно, запоминая.
— Какие люди… разные, — бессвязно проговорила она, скорее для себя, чем для Бурлова.
Когда Клавдия собралась уходить, старший политрук протянул ей руку. Ему казалось, что этой Клавдии уже можно подать руку. На пороге она остановилась.
— Зудилин еще грязнее меня. Это не по злобе, — поспешила заверить она. — В моей… глупости он может и не виноват.
Документы были оформлены на вторые сутки. Все это время Клавдия молча лежала на нарах: ей было тягостно.
Получив документы, она заторопилась в Сабурово.
—
В дверях она столкнулась с Зудилиным. Тот сначала отступил, потом, гадливо улыбнувшись, развязно проговорил: — Вот вам, Клава, деньги. На первых порах пригодятся.
Клавдия, взяв пачку пятерок, кинула их в лицо Зудилину.
— Подлец! — тихо бросила она.
Зудилин с удивленным испугом взглянул на бойцов. Встретив негодующие взгляды, съежился и, не оглядываясь, поспешил уйти.
На следующий день, при сдаче госпитального предписания в штаб дивизии, обнаружилось, что у Зудилина нет удостоверения личности и записной книжки со служебными записями. Бурлову он нехотя объяснил, что утерял их, очевидно, в Уссурийске, на вокзале, когда брал билет.
Суд над Зудилиным состоялся через неделю после отъезда Клавдии.
4
В конце сентября Федору Ильичу член Военного Совета предоставил отпуск на двадцать суток для поездки за дочерью. Рощин провожал его до станции.
— Избавишься от меня, загляни к Земцову и Калмыкову, — подсказал Бурлов.
— Прощальные политические указания, — неловко отшутился Рощин, чувствуя сделанное кстати замечание.
— Укрепляю авторитет командира, — в тон ему отозвался Федор Ильич.
После отхода поезда Рощин завернул в госпиталь. «Не душа, а памятная книжка, — с душевной теплотой думал он о Буркове. — Сам бы не сообразил».
Дежурная оказалась старой знакомой Рощина — у нее в палате он когда-то лежал. Сестра, сбегав к кому-то за разрешением и помогая Рощину надеть халат, попросила:
— Пожалуйста. Анатолий, поговорите с Калмыковым. У него что-то не ладится… Должен бы радоваться выздоровлению, а он все больше мрачнеет.
— У него мысли, сестренка, сейчас тяжелые, — задумчиво ответил Рощин. — Всю жизнь перебирает по дням. А Земцова, значит, повидать нельзя?
— Нельзя, Анатолий: состояние пока трудное. Калмыкова Рощин не узнал. Тот стоял у окна и при входе сестры и старшего лейтенанта даже не оглянулся. Он казался тонким, высохшим и оттого высоким.
Рощин поздоровался. Шофер вздрогнул и медленно повернулся, лицо его было бледным и испуганным.
— Вы к товарищу красноармейцу Земцову? — чужим голосом спросил Калмыков, снова отворачиваясь к окну.
— Больше к вам, Никифорович, Земцову сейчас, кроме врача, никто не нужен, — ответил Рощин. — Давайте, сядем!
— Думал, забыли все, — попытался улыбнуться Калмыков. — Только Кондрат Денисович написал. Вот Земцов… его, можно сказать, в бою ранили, а меня? — И, умоляюще взглянув на Рощина, почти шепотом спросил: — Не убили гада?
Рощин отрицательно покачал головой. Калмыков помрачнел и опустил голову.
— Его там убьют, Карп Никифорович, если еще жив.
Они проговорили часа полтора. Калмыков постепенно светлел.