В.А. Жуковский в воспоминаниях современников
Шрифт:
которой мы должны склонять свою гордую голову. Мы должны быть пред нею
все как дети!" Напрасно иногда я старался наводить его на ту мысль, что для
бытия церкви на земле есть и другие высшие основания, кроме одного испытания
послушания людей. Он всегда останавливал меня словами: "Без послушания
нельзя жить на земле!"
Но так строг он был только для себя. Во всяком другом он уважал
убеждение. С его добрым сердцем несовместно было навязывать другому мнение,
которого
столькими опытами из его домашней жизни. Рассказывает же его человек,
служивший при нем до последней минуты4, что он после самого строгого
выговора за ту или другую неисправность подзывал его к себе и с ласкою друга
укорял его за то, что он не возражал ему ничем. "Ведь вот ты, братец, смолчал; а
глядишь, я и не совсем был прав. Зачем же ты не сказал мне ничего в ответ?" Но
еще более ценил он убеждение в других, когда дело касалось внутренних
верований человека. В последние дни его жизни готовилось ему самое радостное
событие5 в его семействе, которым он не успел насладиться, но радость близкого
исполнения оного он взял с собою во гроб. Событие это было следствием долгой
внутренней борьбы любимой им особы. Он страдал вместе этою борьбою, но его
уважение к самому характеру этой священной борьбы, место которой есть
святилище души, не позволяло ему положить на весы колебавшихся мнений
полновесную истину его собственных убеждений, которая одна решила бы участь
избрания. "В деле веры, -- писал он мне по этому поводу 3/15 июля 1851 года, --
никто со стороны мешаться не должен: здесь все должно происходить без
посредника между Богом и душою!" Вот каково было убеждение его на этот счет,
и вот как много он умел смирять себя пред священными чувствами души! Но Бог,
возносящий смиренных и уничижающий гордых, увенчал и его смирение,
восполнив своею благодатью оскудение средств к произведению такого великого
события, каково обращение души к Богу в истине!
Быть может, нескромно будет рассказывать пред другими чувства,
глубоко сокрытые в сердце; но чем иногда не готова бывает пожертвовать душа
из благодарности и уважения к лицу, о котором так охотно говорится и слушается
все, что только выставляет в яснейшем свете его характер и тем больше
приближает к нам его образ, сделавшийся теперь уже достоянием потомства! Вот
слова его, незабвенные для меня, стоящие внимания и каждого, кто не имел
случая близко знать доброе сердце Жуковского. "Не могу не выразить вам, --
писал он мне после моей потери от 11/23 июня 1850 г., -- того участия, которое
произвело
слове и единственно возможное изъяснение наших земных бедствий, и
единственное в них утешение. Вы это знаете мыслию, делом и вашим
священническим назначением, с которым так согласна ваша душа и ваша
практическая жизнь. Прошу вас сказать мне о себе слово. Я не опасаюсь, чтобы
исполнение этой просьбы для вас было обременительно; напротив, думаю, что,
говоря о своем горе с людьми, которые понимают и разделяют его, отнимаешь у
него часть его тяжести. Помоги вам Податель креста нести Им поданный крест и
быть перед Ним в минуты его испытания таким, как Он того требует!" Я
повторяю: эти слова незабвенны для меня, но так же многозначительны и для
всякого другого, кто захотел бы вполне оценить мягкое сердце Жуковского,
полное христианского смирения перед Богом и искреннего участия в судьбе
ближнего!
Жуковского как поэта и писателя я знал менее и уверен, что ничего не мог
бы прибавить к оценке его с этой стороны, когда он так вполне оценен всеми
представителями нашего отечественного литературного мира. Только раз я имел
случай быть свидетелем его справедливой скорби насчет холодности большей
части нашей отечественной публики к высоким произведениям литературы. Это
было в 1850 году, перед моим отъездом на побывку в Россию. "Что вы думаете, --
говорил он мне, -- мою "Одиссею" так и приняли с радостью в России? Вот
поезжайте и узнаете, что и сотый человек из читающих не брал ее в руки. Ее даже
порядочно не оценили и в журналах. Нашелся один только добрый человек,
который по крайней мере указал мои ошибки7, а то другой поскалил зубы, а иной
наговорил чепухи". Этот горький отзыв автора одного, можно сказать, из
творений своих, которое довершило его славу, невольно тронул меня, особенно
когда я собственным опытом убедился, приехав в Россию, что то была сущая
правда. И потому мне была больше нежели понятна самая шутка покойного, когда
он после, в ответ на мое известие, что один из знакомых мне немцев в Висбадене
для того только решился выучиться русскому языку, чтобы прочитать "Одиссею"
в переводе Жуковского с подлинником в руках, писал ко мне следующее: "Очень
рад, что моя поэтическая слава заглянула в Висбаден и что Винтер (имя этого
немца), хотя и холоден быть должен по своему имени, с таким жаром принял
участие в моей гиперборейской "Одиссее". Что это была не совсем шутка, я имел