Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— Эх, соседка…
Аксомайтене наклоняется всем телом и делает шаг к воротам.
— Ну и как ты, пойдешь в колхоз?..
Помолчав, женщина отвечает:
— С Казимерасом посоветуюсь.
Андрюс разражается хохотом, но тут же замолкает.
— Я всегда с Казимерасом советуюсь. И теперь посоветуюсь!
И, не оборачиваясь, уходит.
По двору бродят коровы. На боках корка навоза, сосульки. Тересе тащит с гумна сеть с соломой — каждый вечер, выпустив коров на водопой к колодцу, она разбрасывает подстилку в хлеву. Не просто тащить солому, когда и так идешь откинувшись, выставив живот,
Задав корм лошадям, Андрюс надевает на плечо винтовку и бредет к воротам. На поля опускаются мягкие сумерки, словно ребра чернеют борозды пашни, пробившие грязную пелену снега.
На него смотрит Тересе — она стоит у колодца, свесив длинные руки. Пальцы озябли, покраснели… Надо бы ей что-то сказать… хорошее, конечно. Если б не Тересе, ему бы туго пришлось. «Постой, неужели она тебе нужна только по хозяйству? И все? И ничего больше… не чувствуешь? Тогда сунь и ей в руки шматок сала, сделала дело и пускай уходит. Как Аксомайтене…»
Андрюс втягивает голову в плечи, сутулится.
— Так я пошел! — выдавливает из себя он и, махнув рукой, удаляется напрямик по полю.
Хрустит ноздреватый снег, потрескивает ломкий ледок, перед глазами — унылые полосы пашни. Гаснет сиреневое закатное небо, зубчики верхушек леса тают, сливаясь в черную зловещую стену.
Засунув большой палец под ремень винтовки, Андрюс кое-как тащит тяжелые и непослушные ноги. Ужас до чего не хочется сидеть дома. Пусто там. Тересе уже ушла к себе. Дело для себя не найдешь, так и будешь тыкаться по углам. И не заснешь ведь. Думы не дадут.
Во дворе Скауджюса раскричались дети: салазки не поделили. Девочка заходится от плача. «Нечего торчать на морозе! Живо в избу!» — кричит женский голос, и дети враз замолкают.
У Валюкене хрюкают свиньи, визжат, как будто их забивают, — наверно, запоздала с кормежкой. Садовая изгородь перекосилась, штакетины выломаны. Залаял пес. Наверно, услышал Андрюса.
«Куда я иду?» — спрашивает себя Андрюс. Ответа не находит, но и назад не поворачивает — бредет по деревне и думает, думает.
Кряуна отматывает конец веревки от жерди, берет в охапку теплую еще полть сала, забрасывает за спину и, хрипя от натуги, бежит к амбару.
— Шейку сними, — кричит на ходу дочке, — и смотри в золу не урони! Нет, лучше я сам!
Дверь коптильни открыта настежь. Дощатая будка, почерневшая от дыма, благоухает можжевельником, чесноком и перцем. Этот запах не исчезает круглый год. Анеле девочкой, бывало, приоткроет дверцу и дышит этим вкусным запахом. Теперь отец запирает коптильню. Рассмеявшись, Анеле отбрасывает ногой сосульку. В войну… кажется, в последнюю немецкую зиму, приезжал с колядой настоятель. Вошли все в избу, спели рождественский гимн, а органист пулей выскочил в дверь, бросился туда-сюда и скрылся за амбаром. Все вышли, стали садиться в сани, но тут открылась дверь коптильни, и оттуда появился органист. «Хозяин! — закричал он еще издали. — Коптильня свежим дымком пахнет, а как насчет колбаски? Не поищешь, часом?» Отец поморщился, но принес-таки круг колбасы, сунул органисту, и сразу же из ворот, позванивая бубенцами, вылетели последние сани. Отец постоял посреди двора, провожая взглядом санный поезд, и пошел припереть дверь коптильни. Почему-то открыл, заглянув внутрь. «Вот скотина! — заорал на
— Чего стоишь? — ворчит Кряуна. — Могла колбасы снять.
Анеле заливисто смеется.
— А ты помнишь, ха-ха-ха!.. Помнишь, ха-ха-ха… — Она просто задыхается от смеха.
— Хватит ржать! — обрывает ее отец. — Стой тут. Держи.
— Ха-ха!
— Ты держишь или нет? А теперь неси! Постой, скиландис еще прихватишь.
В одной руке — шейка и окорок, в другой — увесистый скиландис, Анеле едва волочит все эти копчености, тут не до смеха.
Кряуна снимает последнюю полть сала, забрасывает за спину, потом осторожно берет жердочку с нанизанными на нее колбасами и вперевалку шлепает по двору.
С порога избы отзывается жена:
— Отец, скажи Анеле, чтоб муки для клецек прихватила!
Кряуна кладет полть на горку шматов сала — аккуратно разложит завтра, при свете, дает ключ от амбара Анеле, а сам возвращается к коптильне. Собирает еловую хвою, ворошит палкой золу.
— Все? — спрашивает Анеле.
— Подбедерок возьми. Завтра на нем борщ сварите.
Хлопает дверь, щелкает замочек. Кряуна внезапно оглядывается.
— Видела? — шепчет он. — Кто-то у забора был! Кого тут черт?..
И Кряуна вздыхает с облегчением, увидев Андрюса. Вытирает ладонь о штаны и радостно сует ему.
— Молодец, что зашел! Давно носу не кажешь, можно подумать, обиду затаил.
— Не до хожденья теперь. Здорово, Анеле.
У Анеле обе руки заняты, она только локтями поводит и кивает головой на дверь.
— Заходи, согреешься.
— Да не знаю я… Разве что на минуту.
Над столом висит керосиновая лампа. Язычок пламени то и дело приседает, словно ему душно под закоптелым стеклом.
Мужчины садятся за длинный стол и расстегивают полушубки. Анеле убегает в чулан снимать отцовы штаны и возвращается в новой вязаной кофте — вся легкая, живая.
— Женщины, закуску! — командует Кряуна. — Или ты ужинал?
Андрюс только рукой машет.
— Да уж тебе не сладко. Нешто жизнь без бабы? В избе не прибрано, кушать не подано, исподнее не стирано.
— Андрюс не для того жену возьмет, — откликается Анеле, шаря в посудном шкафчике.
— Думаешь, на одно погляденье. Приклей тогда к стене газету с карточкой комсомолки и гляди себе на здоровье, на что тебе жена!
— Ты скажешь!..
Мужчины громко хохочут.
На столе появляется щербатая тарелка с нарезанным отварным мясом, огромный, что жернов, каравай хлеба. Кряунене приносит из сеней миску соленых огурцов и говорит, что весной огурец не тот — водянистый, дохлый, одна кожура.
Бутылка из зеленого стекла наполнена по пакляную затычку. Кряуна откупоривает ее и, шваркнув паклю под лавку, наливает себе самогону.
— Выпьем, Андрюс. Такая жизнь, будь она проклята…
— Выпьем.
— Будь здоров!