Жирандоль
Шрифт:
К нему вышла Тоня.
– Папенька всю ночь где-то блуждал, маменька тревожилась, лишь под утро уснула.
– А как малыш?
– Плохо… Горит. – Она и сама едва стояла на ногах. Исхудавшая, почти прозрачная, с сухой покрасневшей кожей и пьяными глазами, Антонина меньше всего походила на благополучную купеческую дочку. Теперь в ней проступило что-то Ольгино: горячность в жестах, решительно вздернутый подбородок. – Платон Николаич, я вас умоляю. Если кто-то из комиссаров хочет… м-м-м… плотских утех, вы знаете, где меня найти. За продукты. Больше продавать нечего, украшения давно спустили, мебель никому не нужна, посуду, что подороже, уже сменяли, а глиняные чашки у всех свои имеются.
– Вы что такое говорите, Антонина Иванна? Какой срам! – Он растерялся и покраснел, хотя полыхать от стыда полагалось ей.
– Никакого срама. Я сына спасти должна. Масло надо, молока побольше. Яйца, картошка, морковь, свекла. И мясо. Хоть какое-нибудь мясо. Ему нужны силы. Еда нужна. А я… Мне ничего не нужно, только Васятка.
– Вы… вы не торопитесь, не берите грех на душу, и вообще… Принесу я вам мяса и масла. И яиц, непременно яиц. И меда немножко возьму, и манной крупы. И яблочек.
– Да-да. Яблочек, как же я забыла, что бывают яблоки.
– Вот-вот… Яблок надо. Чернослива сушеного… Точно, чернослива.
Платон шел быстро, перепрыгивая через сугробы. «Она не любит своего мужа. Если бы любила, не сказала бы такое, – носилось в голове, – и он ее не любит. Если бы любил, не довел бы до такого».
Домик Дорофеи Саввишны только проснулся, приоткрыл синие веки занавесок, выпустил пробный прозрачный дымок из высокой трубы. Платон скрипнул калиткой, нырнул в сени, наскоро чмокнул мать и кинулся к сундуку. На ощупь выбрал жемчужное ожерелье, поскорее, пока хозяйка суетилась на кухне, так же на ощупь засунул мешочек поглубже и выбежал на улицу.
– Я только забрать записи свои, матушка, – крикнул, не оборачиваясь.
– Храни тебя Господь, – донесло хрупкое эхо, когда он уже был на улице.
Старый еврей, до революции занимавшийся скупкой золота, безошибочно указал на того, у кого имелись и мука, и мясо, и мед. И даже яблоки. Все торговцы любили Сенцова, все с охотой ему помогали. Солнце еще не добралось до полудня, а у Пискуновых на столе громоздились забытые ароматы свежей свинины, хрустких с мороза румяных яблок, куриного помета, без которого не бывало настоящих яиц. Крынка с медом, большая бутыль с молоком, ржаные сухарики, посыпанные крупной солью, – на все это смотрели с восхищением, как на волшебный натюрморт кисти старых голландских мастеров.
– Откуда это? – Екатерина Васильевна прижала руки к груди, хотела поглядеть на спасителя, но не могла оторвать глаз от еды.
– Антонине Иванне надо крепко питаться… И мальцу… Все… Я пошел, не спрашивайте больше.
Платон бегом прибежал к себе и бросился плашмя на лежанку. Сегодня лавка обойдется без него, все равно пустая. Он видел перед собой Тоню с горящими глазами, слышал ее слова: «Если кто-то из комиссаров хочет плотских утех, вы знаете, где меня найти…»
А если это он – тот, кто жаждет ее ласк? Ведь мечты должны сбываться? А в снятом с трупа мешочке еще много всяких вкусностей для малыша Васятки.
Глава 9
Именины всплакнули первым весенним дождиком и забылись: ни застолья, ни гармони под стыдливыми кудряшками матушкиной сирени. Уже тридцать семь. Куда катится телега с такой удручающей скоростью? Платон надел порядком изношенный сюртук (справный давно выменяли на съестное), погляделся в старинное зеркало, чудом выжившее в развалинах отцовского несессера. Ему усмехнулся суровый мужлан с длинным носом и светло-рыжими неровно постриженными волосами. Вроде раньше цвет другим был, потемнее. Ах да, это же седина разбавила краску.
Сегодня ему некуда идти. Лавка окончательно закрылась, красномордый Прутьев теперь облюбовал склад побольше. Табачные фабрики
«Нет, от этой акробатики толку не будет», – привычно подумалось по пути на вокзал. Сегодня обещала приехать Ольга, сделать подарочек имениннику. Про развод ничего не писала, только дала коротенькую телеграммку, мол, буду, жди.
На вокзале пухли, змеились уродливыми рубцами очереди за всем. Люд желал уехать прочь из плохой голодной жизни в сытые приветливые края. Только билетов в продажу не поступало. Московский поезд заставил себя долго ждать, как и положено столичным зазнайкам. Шумливая баба без конца окликала своих детей, теряла их и искала, подзывая к себе, как гусей. Те прибегали, топали порванными чунями, глядели бусинками из-под лохматых чубов и через минуту снова ускользали. Она опять голосила, но равнодушная толпа перекрывала ее ровным непрекращавшимся гулом, а в конце пронзительный рев паровоза бесповоротно заглушал и крики, и понуканья.
Сенцов пробрался на самый краешек платформы и затих. Рельсы убегали вдаль, как годы. Уже тридцать семь. Повоевал, погоревал, помыкался, помечтал. Теперь пора жениться. Еще на Рождество он загадывал, чтобы Белозерова-Фахрутдинова поскорее стала свободной, обвенчаться с ней и ждать пополнения. Но после Тониных простеньких и бесстыдных слов он уже засомневался, что удалось окончательно разлюбить ее, что Ольга сумела вытолкнуть Антонину из его сердца. Ложась спать, он загадывал погрезить об Олюшке, но не получалось. Вместо нее вставала Тоня, нежная, розовая, довоенная, из теплого хлебного мира – не такая, как сейчас. Ему вовсе не хотелось разрушать чужую семью, лезть вором в неостывшую постель Липатьева, но… вдруг она овдовеет? Война ведь, всякое могло случиться. А он сейчас женится и… все. Не лучше ли дождаться, пока везучий соперник вернется… или не вернется? Ненароком думалось, что окажись Антонина Иванна свободной, то никакой Белозеровой и вообще не нужно. Так не подлец ли он в таком случае? Зачем силком тащить под венец ту, что нужна лишь постольку-поскольку? Но… если с Липатьевым все сложится хорошо, если у них с Тонечкой наладится замечательная семейная жизнь, то какой резон оставаться несчастным бобылем и обделять Олюшку заслуженным семейным счастьем? Тогда надо хватать ее в охапку и скорее под венец. Не завидовать чужому чуду, а взращивать собственное, под своей крышей. Но… если любви-то настоящей нет, вырастет ли чудо на суррогате?
Иногда, упершись лбом в холодное тупое одиночество, он разговаривал с каждой из них, вызывая образы в подмороженном оконном стекле. Ольга приходила всегда злая, недовольная, требовала поклясться в верности идеалам революции, а потом уж думать о мещанских радостях. Вроде и замуж-то особо не хотела. По крайней мере, за него. А Тоня появлялась, скромно потупив глаза, намекала, что неравнодушна к нему, и всегда сердцем склонялась в его, Платона, сторону. Но тут же ссылалась на Липатьева и Васятку, умоляла простить. И все равно обещала рай на земле плавным разворотом плеч, складкой мягких губ, темной ложбинкой между полными грудями, замученными в попытках выдавить хоть немного молока для младенца. Итак, кого же он на самом деле любил? Выходило, что Антонину. Тогда он подлец, который обманывал ни в чем не повинную вторую, доверчивую и бессовестно соблазненную. Но раз суженая похищена другим, значит, сама судьба распорядилась, чтобы быть ему с Ольгой, страстной, горячей, головокружительной.