Золотой шар
Шрифт:
А вот Нильс-Мартин и не думал убиваться из-за того, что Изелина променяла его на кузнеца, он лишь досадовал, что вместе с нею исчез ларец с жемчугами и рубинами. «Не знаю, на какой там посудине они удрали, все равно на воде ей долго не продержаться. Обидно, если ларец пойдет ко дну. Я как раз собирался подарить Йоханне на день рожденья кольцо, но чему быть, того не минуешь».
Что верно, то верно. Да и Йоханне подарки уже ни к чему, — ее только что схоронили.
День выдался на диво. Ни ветерка. Ни облачка. Солнце мирно светит над ослепительно синим морем. Синева, голубизна, золотистое солнце. Белый песок. Зеленые холмы. Как необъятен мир. И какая в нем царит тишина.
Йоханна покоится рядом с Акселем. Ее имя будет выбито на том самом камне, который она
Провожающие вернулись на Гору. Народу столько, что в горнице всем не уместиться. Поэтому некоторые расположились прямо в дюнах. Майя-Стина и Руфус разносят кофе. Нильс-Мартин не отходит от пасторовой кузины и следит за тем, чтобы чашка ее была налита доверху. Чуть поодаль сидят Нильс-Олав с Малене и глядят на море. Нильс-Анерс лежит на спине, сдвинув на глаза шапку. Может, уснул. А может, просто не обращает внимания на трех упитанных девчушек, которые украшают его башмаки бледно-розовыми вьюнками. Остальные ребятишки обступили Мариуса. Они должны увериться, а вправду ли он умеет шевелить ушами.
Мать Малене, Анна-Кирстина, сидит в горнице, куда ее привели под руки. Второго ее мужа давно уже нет в живых. Она сильно огрузла и еле передвигается. Она думает о том, что скоро придет и ее черед. На миг перед глазами ее встает Элле, с которой она перестала разговаривать после дознания в ратуше. Кто знает, жива ли еще сестра? Анна-Кирстина протягивает чашку, и ей подливают кофе. Слава богу, в жизни есть еще маленькие радости.
Томас стоит в дверях и с нежностью смотрит на Майю-Стину, которая обносит собравшихся кофе. «Вот Йоханна и ушла, — говорят все, как один. — Хорошая была женщина».
Глава семнадцатая
В доме на горе рождаются и умирают
Майя-Стина жила с Томасом долго и счастливо, у них даже народился ребенок, это была крошечная девочка, которую назвали Анной-Хедвиг — в честь бабушки по отцовской и прабабки по материнской линии.
Подрастала Анна-Хедвиг — поднимался молодой лесок. Как Томас и предсказывал, ольха и тополь большей частью посохли, а вот березки принялись; дубовая же рощица, которую он насадил вместе с Руфусом на юго-восточной окраине пустоши, до того разрослась, что дубки подступили к Руфусовым посадкам. Сосенки по северным склонам дюн захирели и ощетинились сухими бурыми ветками, зато на восточном побережье вымахал целый лесок. Кое-где кусты с полевыми травами заглушили даже песчаную осоку и волоснец. В палисадниках зазеленели плодовые деревья, целебные травы и многолетники. По весне Остров весь был усыпан белым цветом, облетавшим с яблонь и слив. Летом воздух напитывался терпким ароматом шиповной розы. Дом на Горе утопал в шиповнике. Дети распевали: «Ходит да бродит монах по лугам долгими летними днями»; им уже не нужно было объяснять, что значит «срывает он розы» и «спелую ягоду тоже берет». И штормило куда меньше. И песок наконец остановился.
Анна-Хедвиг той порой превратилась в пригожую, улыбчивую девочку. В серых глазах у нее вспыхивали желтые искорки, правда, в одном было два зрачка. А вообще она походила на ангелочка: правильный овал лица, точеная фигурка, а кожа и волосы еще светлее, чем у Томаса. Отец, дед и Руфус порядком ее баловали. Руфус сажал белокурую малютку к себе на плечо и расхаживал с ней по всему Острову, научая выговаривать названья вещей, — точно так же учили его самого. Он подарил Анне-Хедвиг зеленую леечку, и вдвоем они поливали в Майи-Стинином садике цветы и бузинное дерево. Жители городка, терявшиеся в догадках относительно его происхождения и дикого нрава, попривыкли к этой несообразной парочке и признали Руфуса если и не вполне человеком, то, во всяком случае, существом безобидным, которое Господь в своей премудрости наделил людским обличьем и даром слова. Когда умер Нильс-Мартин — на восьмидесятом году жизни, так и не потеряв надежды уломать чопорную пасторову кузину, — Руфус перебрался к Томасу и Майе-Стине. Он был неразговорчив, зато не гнушался никакой работы.
Не успел Руфус
На призывы попугая Руфус отвечал мрачными взглядами и нередко занавешивал клетку. Он упорно отказывался перевести, что кричал попугай, хотя, судя по всему, прекрасно понимал его, и уж конечно, «кахва ти» никак не могло означать «все хорошо в меру», пусть даже и на чужом языке. Когда попугай впадал в неистовство, Руфус принимался ходить взад-вперед по горнице. Майя-Стина выбегала из кухни, вытирая руки о передник, и умоляла Руфуса присесть, а то у нее голова идет кругом. Он же смотрел на нее невидящими глазами и продолжал мерить шагами горницу.
Вроде бы не старый годами, он заметно одряхлел. Гордая голова поникла, плечи обвисли, пружинистой походки как не бывало. Порою с едва слышным стоном он хватался за живот. Мало-помалу Руфус до того исхудал, что черная кожа его стала собираться складками: Руфуса одолела болезнь, которая изъедает человеку нутро. Спустя несколько месяцев он слег и больше уже не вставал. Майя-Стина перевела его из кухни, где он спал на лавке, в Хиртусову светелку. Лежа на резной кровати, Руфус то кряхтел, то пел воинственные песни, но пение его часто переходило в звериный рык, — его терзала боль. Он звал Майю-Стину и требовал водки. Если же она говорила ему, что хватит, он и клял ее, и клянчил еще немножко. Анна-Хедвиг стояла в дверях, с жалостью посматривая на своего закадычного друга.
Тайком от матери она прокрадывалась в светелку и давала Руфусу выпить. Он хватал ее за руку и окидывал ее кроткое белое личико смятенным взглядом. Она тихонько отнимала руку, гладила Руфусу лоб и садилась к окошку, откуда ей был виден весь городок и море — до той самой кромки, где оно сходится с небом. Она подолгу сиживала у окошка, терпеливо поджидая, когда Руфус завопит от боли и в который раз потребует водки.
В дом на Горе пришел пастор, отец Томаса. Он сильно изменился — помягчел, а может быть, потеряв Анну-Регице, которую считал своим долгом держать в повиновении, просто-напросто стал терпимее.
Некогда ему представлялось, что в один прекрасный день он вернется из своего добровольного изгнания в столицу и поведает о пережитом и, подобно столпнику, что избыл в пустыне тяготы земных страстей, будет бичевать изнеженных душою и закосневших в пороках.
А вышло по-иному. Его состоятельные родственники утратили былое влияние. Пока он жил на Острове, возникли новые религиозные учения, появились новые проповедники, послушать которых стекались толпы. Господин Педер остался на обочине. Убогие и сирые так и не приблизились к его Богу, хоть и испрашивали у Него самую малость. Они помышляли главным образом о том, чтобы ублажить свою плоть. О духовности тут не могло быть и речи, во всяком случае, он ее в своей пастве не находил. К тому же он был отцом большого семейства, и это налагало на него серьезные обязательства. Мальчикам надо было дать образование, девочкам — подыскать приличную партию. Кузина тоже вводила его в расход. Она любила поесть, она жить не могла без масла и сливок, благодаря ей он и сам приохотился к вкусной пище: должен же Господь оказать снисхождение человеку, который честно трудится и исполняет свой долг. Он крестил, венчал, отпевал. Жизнь текла размеренно. Он начал полнеть. Тело его уже не было избранным сосудом, и Дух Господень пребывал где-то вовне, может, в одном только и катехизисе.