Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
Шрифт:
ВЕРА, БОРЬБА И СОБЛАЗН ЛЬВА ШЕСТОВА
(Свободный конспект книги «Афины и Иерусалим»)
«Мы «принимаем», что позорят наших дочерей, убивают сыновей, разрушают родину, что Deum nullum scopum vel finem habere (Бог не имеет никаких целей или намерений), что метафизике, которой до этого нет никакого дела, еще предстоит решать, есть ли Бог, бессмертна ли наша душа, свободна ли наша воля, а мы, которым это важнее всего на свете, принуждены, подавивши в себе все lugere et detestari (скорбеть и ненавидеть), aequo amino (равнодушно) подчиниться вперед
Так говорил во второй половине 30-x годов нашего столетия Лев Шестов, русский философ.
Каждый ощутит, насколько сам тон этой речи непривычен, чужд философии как таковой — по крайней мере, философии, как мы привыкли воспринимать ее. Шестов и боролся всю жизнь с философией, как мы привыкли воспринимать ее. В нашем употреблении философскоеотношение к жизни — сплошь и рядом означает равнодушноеотношение к жизни; для Шестова такое употребление неприемлемо.
Традицию рационалистического «умозрения» он отвергал с начала и до конца. Парменид и Декарт, Сократ и Спиноза, Аристотель и Гегель, Сенека и Гуссерль — настолько разные, подчас боровшиеся между собой мыслители,— предстали Шестову единым враждебным фронтом. Целая дисциплина — история философии — сделала своим предметом перипетии взаимоотношений между философами, Шестов же собрал эти перипетии воедино и отверг это единство разом. Он открыл и предложил нашему вниманию тот ракурс, в котором единящее столь различных мыслителей начало обнаруживается без обиняков.
Пафос Шестова был поначалу совершенно нигилистическим. Он отрицал весь ход мысли, запечатленный в истории человеческой культуры. Ницше да отрицающие герои Достоевского были единственными его кумирами. «Апофеоз беспочвенности» — так называется книга Шестова (1905 год). Но с самого начала нигилизм Шестова был обнадежен его страстью к
художественномутворчеству. Отрицая «положительную» религию, разум, общественность,— он не отрицал живого искусства. И, отбрасывая Канта, Гегеля, Милля,— он не скрывал восторга перед Шекспиром и Пушкиным. Поэтому его нигилизм противоположен нигилизму Писарева (как, например, и нигилизм Ницше противоположен нигилизму Маркса). У противников Шестова нередко бывало наоборот: Гераклит мечтал наказать розгами Гомера, Сократ «ушел» от поэтов, Платон насаждал беспощадную цензуру в «наилучшем» городе, а спокойный Аристотель итожил опыт учителей лаконичным «много лгут певцы».
Всю жизнь Шестов был очень последователен.— «На меня сердятся за то, будто, что я все об одном и том же говорю» /231/,— жаловался он на склоне лет. Но если было в его творчестве движение, развитие, изменение — то, бесспорно, одно и основное: Бог тянул к себе Шестова все сильнее. Философия все явственней обретала черты религиозной философии. Нигилизм Шестова (до конца проглядывая то там, то здесь) отошел на задний план. Традиции рационалистического умозрения Шестов недвусмысленно противопоставил, развернув по всему фронту, традицию дерзновенного откровения. Умозрение и откровение он увидел в отношении антагонизма.
Так родилась книга «Афины и Иерусалим».— «Не правильнее ли поставить дилемму: Афины либо Иерусалим, религия либо философия?» /7/,— с непривычной резкостью спросил Шестов. И придал своему труду эпиграф — вещие слова Тертуллиана: — Quid ergo Athenis et Hierosolimis?
Non ridere, non lugere, neque detestari, sed intelligere (не смеяться, не скорбеть, не ненавидеть, но понимать),— этот приказ Спинозы Шестов осознал как обобщение всей истории философского рационализма. Это и есть тот ракурс, который позволил Шестову собрать воедино все оттенки «умозрения» и бороться со всеми разом.
И не только с историей философии боролся Шестов. Вообще познаниедля него — следствие грехопадения и само грехопадение. И это не причуда фантазии: когда Шестов говорит о том, как Адам пал, отведав плодов с древа познания добра и зла (а Шестов
Познанию Шестов противопоставил творчество; разуму — веру. Порывая с intelligere, он возвращал законные права ridere, lugere, detestari. Господству необходимости (даже в его замаскированных формах, когда диалектика свободы и необходимости приводит на деле к порабощению свободы) Шестов противопоставил иррациональность Божественного и человеческого произвола. Он выступил особенно резко против морали, которая венчает построения умозрительных систем, воспевающих необходимость. За высокомерием Сократа, добровольно принимающего бессмысленную смерть, за любыми призывами к благоговейной покорности року — Шестов видел лишь умело запрятанную беспомощность человека и человеческого разума перед «железными» законами необходимости. А сами эти законы необходимости и тот факт, что они с кажущейся фатальностью вырастают на пути человека,— Шестов выводил из природы познания, из самой сути познания.
Круг замыкается. По этому кругу блуждает человек. Променяв древо жизни на древо познания(рациональная логика) добра и зла (мораль) — человек сам делает неизбежным вступление в силу законов рока, обрекает себя на муки и неминуемую гибель. Потому и остерегал Бог Адама: «Смертию умрешь».
Вот с этими-то «гносеологическими корнями» человеческого падения и боролся Лев Шестов.
...Мы привыкли к эллинскому воспеванию равнодушной и холодной «внутренней свободы». Нам всем набил оскомину материализм и утилитаризм, который низкую и грязную сторону человеческой жизни провозглашает основой основ и единственной «объективной реальностью». Но мы с необъяснимым легкомыслием уступаем материализму и утилитаризму, соглашаясь (сознательно или бессознательно) с тем, что живая наша (в том числе — «чувственно воспринимаемая», «телесная», «природная») жизнь — ничего в себе, кроме низости и грязи, не содержит; если же содержит, то это привносится в нее разумом. А потому единственной альтернативой материализму представляется нам «идеализм», который нашу жизнь объявляет фикцией, «явлением», суетой,— уводя нас в абстрактный «умопостигаемый» (на деле, как часто иронизирует Шестов, совершенно непостижимый!) мир. В этом — неизвестно кем навязанном — расщеплении мира на плоть и ум — напрочь исчезает, выветривается, теряет реальность душа, а с нею — вся сфера духовной жизни, способная пронизывать и оплодотворять материю. (Так и сама материя в расщеплении атома потеряла реальность, обернувшись полумистическим абстрактным понятием!). Над душой мы водружаем иногда «Дух», будто возрождаем китайский дуализм женского и мужского начала; но никакого «Духа», помимо разума, знать не знаем, мы совершенно забыли, что в Писании свидетельствуется о Живом Боге и что завет Христа — это воскресение из мертвых. Мы — в лучшем случае — знаем только «внутреннюю свободу», аллегорическое толкование Библии, да amor fali — высокомерную иллюзию, под которой укрывается жалкая беспомощность, неспособность сопротивляться зловещим силам; силы же эти собственным нашим грешным умыслом вызваны из тьмы.
И вот приходит человек, далекий от «положительных наук», от экономики, от политики — ото всей нашей «действительной жизни». 30-е годы: расцвет марксистско-ленинского ГУЛага и гитлеровского нацизма, леволиберальное политиканство, триумфы естествознания и физики, преддверие научно-технической революции, порог мировой войны. Человек далек ото всего этого. Он философ. Но он не кладет с загадочной улыбкой голову под нож, не хвастается, что ничего не знает, не воротит носа от жизни. Он говорит: