Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
Шрифт:
Закон противоречия должен был взят под сомнение, потому что грешно все принимать, а «доказательство» необходимости все принимать — ложь. Формальнологические законы — законы равнодушия. Привольно живется им лишь в атмосфере сонного спокойствия. Но против кошмара, в который то и дело обращается «сон» нашей действительности,— логика бессильна.
«Когда мы утверждаем, что звук тяжел, вмешиваются законы тождества и противоречия и накладывают свое veto: такого не бывает, говорят они. Но, когда мы утверждаем, что Сократа отравили, оба закона бездействуют. Спрашивается: возможна ли такая «действительность», при которой законы тождества и противоречия оставались бы равнодушными, когда звуки отяжелевают, и становились бы на дыбы, когда казнят праведников?» /252/.
«Самоочевидности» просвечивают весь познавательный процесс, находя
Отправляясь от самоочевидностей, ясное и отчетливое знание поднимается до своих вершин, и таким образом добываемая «по необходимости» истина оказывается — принудительнойистиной.— «Бог Св. Писания,— говорит Шестов, касаясь рационализма в средневековом богословии,— никого не принуждает, но истины разумного знания на библейского Бога не походят и походить не желают: они принуждают и как принуждают! Самоочевидности — только лицемерное sine effusione sanguinis (без пролития крови), которое прикрывает собой костры и пытки. В этом, к слову сказать, должно видеть объяснение того парадоксального явления, что средневековое христианство могло родить из себя «инквизицию» /198/.— То есть, идейные корни инквизиции — не слепая вера и невежество, но — напротив — возобладание разума над верой! — навряд ли кто-либо, кроме Шестова, в 30-е годы возымел бы смелость утверждать такое: ведь те дни (еще прочней, нежели наши) скованы были цепями ренессансно-просветительских догм...
«У Канта,— напоминает Шестов,— /.../ мы встречаем единственное в своем роде, по откровенности, признание, что опыт, который нам только говорит о том, что есть, что оно есть, но ничего не говорит нам о том, что то, что есть, есть по необходимости,— не дает знания и не только не удовлетворяет, но раздражает наш разум, жадно ищущий всеобщих и необходимых суждений» /8/.— То есть опыт (даже ограниченный и предвзято-избирательный) раздражает познающего. Опыт дает то, что есть, но не то, чего жадно ищет разум. Разум жадно ищет необходимости и всеобщности!
Принуждаетне вера, но разум. Нашей культуре (в том состоянии, в котором она пребывает) нелегко дается правда этих слов. Еще Аристотель, однако, с уверенностью говорил об эллинских философах: «... uJpЖ aujt`hх th`х ajlhqei`aх ajnagkazovmenoi» они нудимы, принуждаемы самой истиной /Met. 98461/).— Шестов и другие примеры приводит, когда Стагирит употребляет причастие ajnagkazovmenoхв аналогичном контексте. В корне этого причастия скрывается холодно-беспощадная jjAnaѕgkh— необходимость — верховная законодательница мироздания в эллинском представлении. Платон верил, будто и боги не сражаются с необходимостью/см. Prot. 345d/. Вторил учителю и Аристотель: необходимость не слышит убеждений/см. Met. 1015а.30/.— Необходимость, жуткая jjAnaѕgkh, которой подвластны даже боги, «...которая не слушает убеждений, которой ни до чего дела нет, которая не различает Сократа от бешеной собаки» /75/,— берет под высокое свое покровительство законы мышления. Но, спрашивает Шестов, чего ради философы требуют от человека благословить эту jjAnaѕgkh, которая не слышит убеждений, ни в ком и ни в чем не нуждается, ни о каком благословении не просит и заведомо никак на него не отреагирует /см. с. 28 и далее/? — Не в том ли разгадка, что на деле от человека зависит: либо примет он «законы мышления» и необходимость, которая принуждает и не слышит убеждений,— либо отвергает эти «законы», а тогда рухнет и господство (фиктивное господство!) jjAnaѕgkhнад богами и людьми?..
Законы мышления покрывают насилие и нуждаются в насилии. Принятие либо отвержение этих законов зависит от человека, объективная же реальность и ценность этих законов — ложь.
В этой связи замечает Шестов, что «односторонность стоиков и даже грубая прямолинейность циников иной раз больше разъясняет нам сущность античного (и нашего) мышления, чем творения Платона и Аристотеля/33/.— Момент принуждения, умело камуфлируемый Аристотелем под объективный и онтологически
Тайна необходимости, таким образом, раскрыта. Вместе с ней должен рухнуть и древний миф о тождестве мышления и бытия. Миф этот, однако, чрезвычайно живуч. Например, Гегеля прямо-таки бесил любой намек на то, что в бытии может содержаться что-то еще, кроме разумного понятия. По Гегелю, само бытие — лишь низшая (потому что бедная «содержанием», т. е. логическими определениями) форма разумного понятия... И в древности Парменид утверждал: то же самое — бытие и мышление /см. с. 35: aujtov ejsti ei`nai kai` noei`n/. В этой связи Шестов еще раз указывает на неонтологичность jjAnaѕgkh, заодно ставя под подозрение само парменидо-гегельянское тождество:
«Откуда пошла необходимость: из бытия, чтобы попасть в мышление, или из мышления, чтобы попасть в бытие,— мы не знаем. Мы такого вопроса и не ставим инстинктивно, по-видимому, чувствуя, что гносеологию, заведующую всем noei`n(мышлением) и онтологию, заведующую всем ei`nai(бытием), такой вопрос не только не сблизит и не примирит, но отдалит и навсегда поссорит. /.../ Мышление предпочло бы считать jjAnaѕgkhза порождение бытия, бытие, по своей природе более беспокойное, того и гляди, откажется от jjAnaѕgkhи объявит ее детищем чистого мышления. Бытие, должно быть, вопреки Пармениду, все-таки не есть то же, что мышление» /35/.
Но до тех пор, пока тождество это отстаивается, пока под покровительством jjAnaѕgkhчувствуют себя в безопасности железные законы логики,— до тех пор рационализм господствует над умами. Дух принуждения крепко держится в мире, скрывая от нас пеленой немыслимые чудеса, не давая встряхнуться от удушливого сна.
«И закон противоречия, и jjAnaѕgkh, и сама истина /.../ — все держится только угрозами, обрезываются уши и носы, выкалываются глаза и т. д. Перед лицом такого принуждения все живые существа — и люди, и дьяволы, и ангелы, и даже боги равны» /37/.
3
«О, скажите, кто это первый объявил, кто первый провозгласил, что человек потому только делает пакости, что не знает настоящих своих интересов; а что если б его просветить, открыть ему глаза на его настоящие, нормальные интересы, то человек тотчас же перестал бы делать пакости, тотчас же стал бы добрым и благородным, потому что, будучи просвещенным и понимая свои настоящие выгоды, именно увидел бы в добре собственную свою выгоду, а известно, что ни один человек не может действовать зазнамо против своих собственных выгод, следственно, так сказать, по необходимости стал бы делать добро?» /Достоевский. Записки из подполья.— ПСС, т. 5, с. 108/.
Поразительно, что на пространный риторический вопрос Достоевского существует, насколько можно судить, точный ответ. Первый (или один из самых первых), утверждавший тождество знания с добродетелью, а добродетели с выгодой,— был Сократ. До него — нелишне вспомнить — намекал на это змей, который был хитрее всех тварей. Но, может быть, до пришествия афинских мудрецов человечество умело извлекать урок из падения пращура, соблазненного змеем...