Алкиной
Шрифт:
– Не знаю, почему ты, добрый человек, зовешь нас гордыми наследниками и еще какими-то этолийцами: мы не этолийцы, а люди честные и никому не наследники, потому что нас в завещания не включают, а идем мы не за подвигами, а по самонужнейшему делу: пожалуй, отойди в сторонку и не загораживай дорогу.
Но Гемелл, которого так просто было не сбить с толку, и не подумал уняться, но с улыбкой промолвил:
– Похвальна воздержность людей, которые не пускаются при первой возможности говорить о своих деяниях, но входят в такую беседу лишь с промедлением и видимой неохотой, однако меня не обмануть: ни с кем не спутаешь тех, кто в своих доблестях и обыкновениях подобен уроженцам богатой Анагнии, ибо вон у того, я вижу (указал он на другого крестьянина), обута лишь одна нога, как это было в обыкновении у анагнийцев, отправлявшихся на брань в одном лишь сапоге и в доспехе из волчьей шкуры, по слову поэта:
…следы оставляют нагие Левой стопой, в сапоге сыромятном правой ступая.– Коли вам надобно повидаться
– Бог ты мой, – воскликнул Гемелл, – сколь прекрасно простодушие мужа, который, стремясь избежать похвалы, наталкивается на еще большую: точно так ведь вышло и с Эсонидом, когда он при переправе через Анавр лишился сандалии, унесенной потоком! Я мог бы упомянуть и платейцев, для ночной вылазки обувших лишь одну ногу, но замечу лишь, сколь изящно, сельские мужи, следуете вы Вергилию и Еврипиду, говорящим о разутой левой ноге, а не Аристотелю, который утверждал, что этолийцы разували правую ногу, так что и у Фестиевых детей должна быть разута не левая нога, а правая. Правда же состоит в том, что левую достаточно прикрывает щит, так что о ней заботиться нечего, правую же, как ничем не защищенную, надо обувать. Это обыкновение, уместное для битвы, перенесено было и на охоту, отчего поэт и изображает Фестиевых детей на левую ногу босыми, когда они отправлялись на кабанью ловлю, в каковом деле, полагаю, вы их оставили далеко позади: ведь, судя по увесистости, не что иное, как убитый вами кабан, бременит ваши руки, и вы несете его в свои домы, чтобы праведные старцы дивились вашим рассказам, а дети смотрели и не верили, что видят такое чудовище.
– Посторонись, – сердито отвечал первый крестьянин, – недосуг нам слушать эти бредни; у нас не кабан, а кузнец, которого несем мы хоронить, а вы мешаете.
– Прекрасный был кузнец! – сказал другой. – Работал отменно, не лукавил и лишнего не брал. С ним навек сошли в могилу отличные серпы, косы, засовы в таком количестве, что целый город можно запереть, а также кочерги.
– Вертела не забудь, – ввернул его товарищ.
– И вертела, – прибавил тот, – гвозди и большие котлы; с ним погребены стремена и удила, заклепки и пряжки, и я уж не говорю о кухонных ножах; прекрасный был кузнец, замечательный кузнец; такого уже не будет.
Только я хотел спросить, как звали их кузнеца, Гемелл, придя в крайнее раздражение и размахивая кулаками, закричал:
– О строптивые и неблагодарные животные, которые отмахиваются от всего достойного и славного! если вам говорят, что вы похожи на древних этолийцев, вы должны радоваться, что ученый человек вроде меня тратит свои знания на то, чтобы сравнить вас хоть с чем-нибудь, а не вести себя, как тупой осел, который отворачивается от капусты, чтобы набить брюхо чертополохом!
Тут уж крестьяне, уразумев, что их поносят почем зря, сбросили своего кузнеца наземь и пустились охаживать Гемелла, а заодно и нас, кинувшихся ему на помощь, кулаками по бокам, приговаривая: «Вот вам! сами вы образцы и этолийцы!» Под их ударами мы повалились в дорожную пыль, моля лишь о том, чтобы не расшибли голову и не поломали костей. Насытившись местью, эти благочестивые люди, привычные молотить любой стручок, какой им попадется, подобрали свой труп, вывалившийся из носилок, погрузили его обратно и потащились дальше, чтобы наконец ввергнуть покойника в могилу со всеми его засовами, поминутно напоминая друг другу о том, как славно они разделались с этим полоумным, который вздумал их лаять.
Когда шествие их стихло, я осторожно ощупал себя, сравнивая с тем, каким я себя помнил, и нашел, что зубы все на месте и что благодаря Гемеллу и его прекрасному нраву я неделю не смогу повернуться в постели, чтобы крестьяне не отдавались у меня под ребрами. Засим я поднял Леандра, которому досталось меньше всех, и спросил, жив ли он и в силах идти дальше, он же отвечал, что идти может, а жив ли, за то не поручится. Между тем Гемелл поднял из пыли разбитую голову и, стеная и охая, промолвил следующее:
– Это происшествие должно научить вас тому, что всякий, кто хочет полезно беседовать с людьми, должен наблюдать, о чем и как спрашивает, и в своих расспросах сообразоваться с нравом, возрастом и состоянием того, к кому обращается. Если бы передо мною были люди, прошедшие моря и земли, я должен был бы спросить их, каково положение увиденных ими земель, какие там есть заливы, удобные для судов, какие отмели и сокрытые скалы, а также полюбопытствовать о нравах народов, с коими входили они в общение: благочестивы ли они, честны ли в торговле, любят ли войну или, напротив, боязливы и миролюбивы: тогда эти люди охотно бы мне ответили, как словами, так и с помощью какой-нибудь палки, которую могли бы подобрать (это была чистая правда, ибо кругом валялось множество палок, изломанных крестьянами о наши бока), или даже ногой начертили бы на земле разные города и места, чтобы нашим взорам предстало то, что они сами видели. Их рассказ лился бы так, что не было надобности его подгонять, и мне оставалось бы лишь следить за тем, чтобы держать свои знания при себе, ибо тот, кто спрашивает не для того, чтобы узнать, но только чтобы бахвалиться своей ученостью, всеми почитается за человека пустого и не умеющего жить в свете. Если же это были люди, испытавшие множество опасностей и счастливо из них выбравшиеся, для них не было бы удовольствия больше, чем рассказывать об этом каждому встречному, ибо отрадно вспоминать об опасности, когда она кончилась; это, конечно, не относится к таким вещам, как судебные взыскания, муки под рукою палача и прочее в этом роде, ибо тут к тяготам присоединяется позор, но если перед тобой прославленный полководец или опытный воин, можешь расспрашивать его без опаски: для него это все равно
Слушая эти речи, мы надивиться не могли, какой достался нам искусник приятно расспрашивать, и спрашивали себя, сколь обильной опытностью еще наградит нас его искусство и будет ли она менее болезненной, чем нынешняя. Мы поставили его на ноги и потащились дальше, причем Гемелл, хоть и побитый сильнее нас, не уставал нести самый замысловатый вздор, искушая нас бросить его здесь на волю случая и добрых людей.
V
Наконец добрались мы до города, по видимости богатого и славного, и начали спрашивать, куда мы попали; на нас глядели с удивлением и отвечали, что это Тиана. Тогда пришел черед и нам удивляться той силе, какою нас за пятьсот миль унесло. Спрашивали мы, какие вести с персидской войны и слышно ли что из Амиды, как им Бог помогает промышлять над персами; нам отвечали, что несколько дней тому, как получены оттуда известия, что персы Амиду приступом взяли, многих горожан перебили, иных увели в плен, а комит и все трибуны на кресте распяты. Не изображу, каково нам было это слышать. Мысленно обходил я моего наставника, товарищей, доброго моего Евфима, мою возлюбленную и со всеми прощался. Мало было надежды, что они и гибели, и персидского плена избежали, разве та сила, которая нас занесла в каппадокийские края, еще над иным из них сжалилась. В эту минуту завидовал я Гемеллу и почитал его трижды блаженным, затем что разум свой он растерял загодя и теперь ему не так было горестно. Нас спрашивали, откуда мы идем и не встречался ли нам на пути чудотворец, недавно посетивший их город. На первое отвечали мы околичностями, на второе говорили, что чудотворцев не видели. Засим пошли мы искать гостиницу, какая подешевле, ибо хоть и был у нас кошель с деньгами, который я приметив в разбойничьем вертепе, успел стянуть, рассудив, что это не грешно, однако же боялся, что надолго нам его не хватит, и взял намерение тратиться с оглядкой. Прошли одну, другую; все казалось мне дорого; Гемелл при каждом случае пускался в приятное расспрашивание, так что, думаю, там, где его наслушались, нас бы и за деньги не приняли. Под вечер подходили мы к новой гостинице, где я решил остановиться, сколько бы там ни спросили. Леандр на дороге присел над каким-то цветком и заплакал. Я спросил, чего он; он отвечал, что у его тетки в палисаднике цветы так же пахли. Едва я тут с ним вместе плакать не начал. Поднял его от обочины, утешил, как мог, и пошли дальше.
В гостинице тоже начали спрашивать, знаем ли мы, какой блаженный муж и несравненный оратор у них побывал, на два дня мы с ним разминулись; никогда здесь такого не видели и навряд ли еще увидят, ибо такие сокровища не в каждом поколении, а городов много, и все хотят его слышать; держал он у них речь о том, как вести себя на суде, говорить ли в свою защиту или воздержаться, и такие приводил доводы, такие примеры представлял, такие петли забрасывал, что люди потом уснуть не могли. Я спросил, что же это за человек: мне отвечали, что Максим ему имя, Эфес гордится быть его отчизною. Тут я вспомнил, как встретились мы с этим божественным мужем в Анкире, где он с демонами сражался и увлекал души, и как повел себя наш наставник, скромно покинув взволнованный город. Все наперебой жалели, что такая слава не живет у них, хотя не последний меж градов Тиана, но один человек, только что вошедший с дороги, сказал, что знает забаву не хуже: он-де проходил нынче такою-то деревней, где поймали вора, который забрался за поживою в амбар и не смог выбраться, так они его там и держат, с тем намерением, что если уж сразу не прибили его вилами к дверям амбара, как это обыкновенно делается, учинить ему казнь с торжествами, поскольку у них хороших забав не было с той поры, когда кто-то блеял там, где никого не было; сего ради они сзывают родню и знакомых, чтобы завтра к полудню приходили, и обещают к этому времени напечь своих пирогов с медом.
Между постояльцами поднялся спор, какую казнь придумают крестьяне. Большинство сходилось на том, что чего-де от них ждать, много ли они хорошего видели, чтобы все прилично устроить; кто-то предположил, что ежели они этому пленнику дадут говорить перед смертью, тогда он, страхом вдохновляемый, так их разжалобит, что они и вовсе его отпустят; путник возражал, говоря, что этот малый из большой разбойничьей шайки, которая давно в тех краях бродит и так всех озлобила, что пощады ему не будет; имя ему Тетриний, и завтра в обед его поминать будет некому. Я встрепенулся. Сомнений у меня не было: наш знакомец, от которого спаслись мы лукавством, попался в суровые руки крестьян, и завтра они с ним расправятся. Странные чувства мной овладели; мне стало жалко этого разбойника; я замыслил его спасти. Открыв свое намерение Леандру, немало удивленному этой новостью, я уговорил его пойти поутру со мною. Хоть мы добрались до Тианы усталые и побитые, но Гемелл, улегшись в постель, не думал угомониться, но проклинал жестокосердых крестьян и бормотал, что великая искусность нужна тому, кто думает обращаться с покойниками, и что многие нашли позор и гибель там, где ждали славы и благоденствия. Я не хотел его слушать, ибо довольно в этот день натерпелся по его милости; но тут он помянул Альбуция, о котором у него было не допроситься, и я живо спросил, что такого случилось с Альбуцием, что к нам относится. Я надеялся услышать, как умер Альбуций, полагая, что смерть такого человека должна иметь в себе нечто назидательное, а если это к нашим обстоятельствам не имеет отношения, затем что мы еще не умерли, так это дело наживное; коротко сказать, я пристал к Гемеллу, и он дал себя уговорить. Конечно, это было против моего намерения идти спасать Тетриния от крестьян, ибо нам надобно было выспаться, а не басни слушать: Гемелл повел себя, как бог у поэтов, который мешает отправиться в поход, скрыв дороги и затворив источники, но мне не на кого было пенять, затем что этого бога я сам на себя накликал. Гемелл же начал так: