Алкиной
Шрифт:
Он побрел в дорогу, привычно обходя ленивые персидские посты, проклиная каждый холм и овраг, которые обещали ему встретиться, обременительное доверие, оказываемое ему хозяевами, и обоюдную их строптивость. Случай помог намереньям его госпожи: в лесу на него напали какие-то люди; с разбитой головой он скатился по холму, свалился в ручей, провел ночь в каком-то месте, куда не рассчитывал попасть и после смерти, и с утренней звездой, прихватываясь за бок, ляская зубами, увидел впереди на равнине нисибисские стены. Краугазий слушал насупившись, как посланец сказывал обо всех тяготах, которые его хозяйка изобрела, а горная дорога исполнила. Наконец он вынул из сумы жалкое посланье и протянул хозяину, все еще хмурому; но развернув присланный лист, в котором было не прочесть ни слова, Краугазий не удержал рыданий и сказал изумленному гонцу, что пойдет вместе с ним.
Поскольку доныне не было известно, что жена его жива, Краугазий сделал вид, что хочет вновь жениться, и начал свататься к одной прекрасной девушке знатного рода, а потом, чтобы распорядить всем необходимым для свадебного пира, выехал на виллу, отстоявшую на восемь миль от города. Оттуда, уведомленный своими разведчиками, что в тех местах рыщет отряд персидских зажитников, он выехал им навстречу и был принят с великим дружелюбием, а когда они сведали, кто он таков, проводили его через горы к Амиде, где он на шестой день предстал персидскому царю и занял почетное место на его пирах и советах. Теперь в Нисибисе и начальствующий Кассиан, и прочие мужи в унынии и тревоге, ибо Краугазию ведомы все их средства и замыслы, и они без крайнего опасения ничего предпринять не могут. Элиан просил лазутчика пойти назад и, если даст Бог ему добраться, усердно просить Кассиана, чтобы все боязни оставил, вспомнив славу свою и милость к товарищам, и пришел спасти Амиду, ибо без его помощи мы здесь недолго продержимся. И лазутчик клялся и обещал Элиану все наилучшим образом исполнить, если доберется до Нисибиса.
Все
Кончилось тем, что однажды растолкали меня перед рассветом, приговаривая: поднимайся, Филаммон уж начинает речь. Я вышел, протирая глаза; Евфим набросил мне на плечи плащик. На площади стояло уже много народу, из улиц выходили еще иные. Я приметил Гермия, мне улыбнувшегося. Филаммон выступил вперед, склонив голову; в сумерках меня поразил вид его, необыкновенно важный. Минуту он помолчал, а потом поднял глаза и начал говорить. Удивительное волнение меня охватило: я оглядывал окружающих, думая найти в них отпечаток того же чувствования, но приметил лишь, что в глазах у меня темнеет и голос Филаммона уже глухо до меня доносится. Я почувствовал дурноту, хотел отвернуться и, лишившись чувства, свалился замертво.
XIII
Не знаю, долго ли я в беспамятстве провалялся, а только когда пришел в себя, не увидел ни людей, ни площади, а солнце уже свысока голову припекало. Кругом, сколько хватало взора, было какое-то поле с кривыми деревьями, а я на нем один. Крикнул я раз, другой, а потом сделалось боязно кричать. Поневоле подумал, не умер ли я – как знать, сильно ли речь моего наставника действует, – и не нахожусь ли в тех краях, где никаких у меня печалей не будет. Но не оставаться же на месте, побрел я куда глаза глядят и по неосторожности наступил на острый сук; тут от боли я уразумел, что срок мой покамест не вышел и что я еще между живыми. Тогда принялся я думать над тем, куда и как меня унесло, что кругом даже намека на Амиду нет, и, долго думая, утвердился в мысли, что Филаммон, не имея сил спасти весь город, сочинил такую речь и так ее произнес, чтобы удалить из города хотя некоторых, избавив от персидского насильства. Это заключение было мне отрадно, и я огляделся с гордостью, ибо был человеком, ради которого старался Филаммон. Далее пошел я бодрее, с надеждою найти тех, кого еще мой учитель занес в эти края, никак не думая, чтобы я был единственным. Я ходил меж деревьями, выкрикивая имена моих товарищей, и первая радость, что я спасен из Амиды и смерть мне на шею не налегает, уступала место тревоге, что я занесен невесть куда, и можно опасаться, что в невзгоды еще большие. Наконец споткнулся я о чьи-то ноги и, раздвинув траву, нашел лежащего в беспамятстве знакомца моего Леандра. Это меня смутило, ведь учитель наш Леандра не знал и не стал бы печься о том, чтобы его вызволить, следственно, и я мог быть спасен по случайности; глядя на него с досадою, я принялся его толкать и наконец растормошил, так что он приподнялся, схватившись за лоб рукою, и спросил меня, что с ним случилось и отчего его тошнит. Я отвечал, что не больше его знаю, а пусть оглянется и скажет, знакомы ли ему эти места. Леандр посмотрел кругом и сказал, что близ Амиды ничего такого не упомнит; к тому же и шума, к которому мы привыкли от персидского стана, больше нет, только птицы свищут. Тогда я рассказал ему свои догадки, именно, что Филаммон великим своим состраданием и чудесною силою вывел нас из тесноты, однако теперь надобно нам о себе помыслить, ведь с нами никого нет, ни сильного, ни искусного, и остается нам лишь собственное разумение. Тут он совсем уныл, и я, чтобы его ободрить, сказал, что времени терять нечего, а надо идти куда-нибудь, чтобы узнать, где мы; засим поднял его из травы, и мы двинулись дальше вдвоем, выкликая приятелей. Леандр иногда звал людей, мне незнакомых, а когда я спрашивал, кто это такие и отчего ему именно их хочется встретить, отвечал, что это муж тетки, хорошо ловит птиц силками, с ним было бы нам что поесть, а это такой-то, известный балагур и человек неунывающий; со многими жителями Амиды свел я тогда знакомство. Попался мне на дороге кожаный пояс с серебряными привесками: я обрадовался, думая найти рядом кого-нибудь из друзей, однако же, как мы ни ходили вокруг, никого не отыскали; пояс я сунул за пазуху, думая отдать владельцу при встрече. Долго проискавшись впустую, мы с Леандром проголодались и спросили друг друга, чего нам промыслить, если с нами нет ни птицелова, ни лесы или бечевки, из чего сладить силки. На счастье послышался невдалеке ручей, к которому мы поспешили, думая поймать рыбы. Прыгнули мы туда и тучу брызг подняли, возясь посреди стремнины, он с плащиком, я наклонясь и разводя руками, гоня рыбу один на другого и сшибаясь лбами, и вскоре оказались мокрее мокрого; ил застлал воду, и если жила там какая-нибудь рыба, могла бы делать что ей угодно без опаски, что ее заметят; мы, однако, усердия своего не ослабляли и гоняли воду туда-сюда, пока забава наша не кончилась вопреки ожиданиям: из-за деревьев, росших вдоль берега, высыпались здоровенные люди с ножами и, ухватив нас, мигом вытянули в прибрежную крапиву, говоря нам, чтоб не кричали, не то мигом прибьют; этому приказанию мы тем быстрее повиновались, что свирепые их рожи с горящими глазами сильнее всяких угроз действовали. Так мы, едва успев натощак отпраздновать нашу свободу, вновь оказались пленниками, ибо эти люди, в которых нетрудно было узнать разбойников, скрутив нам руки за спиной, потащили нас неведомо куда. Я плелся, подталкиваемый в спину, в горьких раздумьях о том, что с нами станется. Из их разговоров я понял, что они всей толпой недавно совершили набег на какую-то усадьбу и, опустошив ее, счастливо вернулись, а теперь благодарят удачу, что она еще длит свои благодеяния, послав нас нежданным подарком. Скоро привели нас в большую пещеру посреди чащобы, где было их обиталище, и, втащив, бросили в угол, заваленный скарбом, а сами занялись приготовлением ужина. Между тем они обсуждали, как с нами лучше поступить: продать или оставить себе, дабы мы вели им хозяйство и утешали их одиночество, но сперва искалечить ноги, чтобы нам было не убежать. Глаза мои затмились, сердце упало; никогда не бывал я в таком отчаянии, как теперь, представляя, что до конца дней буду ковылять вокруг разбойничьего котла и отвечать на ласки негодяев. Все мои надежды, все внушения честолюбия казались мне в этот миг чужими и враждебными, как бы плутнями случая, ведшего меня к позорной кончине. Взглянув на Леандра, я увидел, что и его лицо бледно от страха. Разум мой не подсказывал мне способов выбраться отсюда невредимыми; тогда я в сердце своем взмолился, как мог усердно, прося небеса вызволить нас из этой берлоги и обещая что угодно, лишь бы вновь увидеть свободу. «Славно мы прошлись по этой усадьбе, – сказал один. – Будут нас помнить! Не найдется ли у кого вина? горло пересохло». Другой подал ему баклагу, говоря: «Вот, напейся: этой воды я набрал из ключа в той усадьбе, которую мы разорили», а тот пил и нахваливал, будто ничего слаще этой воды ему вкушать не доводилось. «Жаль, – сказал третий, – что сгинул наш Тетриний: думаю, больше не свидимся; хороший был товарищ и надежный». – «Меня он выволок из хижины, когда крестьяне ее подожгли, и со мною вместе через них пробился, – сказал один: – не будь его, рассыпался бы я в золу». – «Тащил я тяжелый тюк из усадьбы, – сказал другой, – а Тетриний мне помог, хоть и своей ношею обремененный; большой доброты был человек». – «Подавился я куском рыбы, – молвил третий, – а Тетриний, оказавшись рядом, не сплоховал и пособил; без него, глядишь, задохнулся бы я насмерть». Так они поминали своего приятеля и участника славного их промысла.
XIV
Тут высокая тень упала на стену, и разбойники вскочили, схватившись за ножи и дубины. В устье пещеры показался человек, роста среднего, простоватого вида, с широкой раной на лбу. При виде его раздались возгласы удивления и досады.
– Так ты жив! – приветствовали его. – Ну и счастливцев рожают в Аспенде! Дураки мы были, тревожась о тебе: видать, ты прилег полежать в траве, пока мы трудились!
– И вовсе ты не спасал меня из горящей хижины, – сказал один: – я сам выбрался, а ты потом подбежал; или кто-то другой меня выволок, не помню, только не ты.
– А с тюком ты дурно мне помог, – прибавил другой: – когда перебредали реку, поскользнулся и с тюком вместе возьми да упади в воду: в нем соль была, так половина ее растаяла и ушла с рекою, а могли хорошо продать, спасибо тебе.
– И когда я поперхнулся, я бы и без тебя справился, – сказал третий, – и вовсе это была не рыба, а курица.
Тетриний в замешательстве переводил взор, не зная, чему отвечать. Когда разбойники насытились попреками, он сказал:
– Напрасно вы, мои товарищи, думаете, что я отлынивал, пока вы несли за меня труды: в мыслях у меня не было ничего подобного, и если б не непредвиденный случай, вы бы хвалили сейчас мое рвение и расторопность. Произошло со мной нечто такое, что я сам себе плохо верю, об этом вспоминая, однако же прошу вас выслушать: может быть, это загладит мою вину или хотя бы внушит вам снисходительность.
Когда мы с вами грабили усадьбу и я, вдали от вас всех, оглядывался, чем бы поживиться, налетел на
И вот иду я по преисподней и нахожу много замечательного. Передо мною открылось озерцо, поросшее камышом, а посреди него гребет в лодке какой-то старик, за спиною же у него примостился человек со свирелью, которую время от времени подносит к губам и что-то насвистывает. Меж тем замечаю я, что с разных концов озера из камышей устремляются к его лодке пиявки и вьются вокруг нее, старик же разгребает их веслом, а тех, которые от усердия выскакивают из воды, так сноровисто отбивает, что они летят в прибрежные кусты. Пиявок, однако, все прибывает, и вскоре вокруг него вода кипит; лодка увязает в них, словно в клею, старик бранится и бьет их веслом, свирельщик же опасливо на все это косится, но дудки своей не покидает. Вот уже пиявок столько, что лодочник, переступи он через борт, мог бы по ним добрести до берега посуху. Сгорая от любопытства, я иду вдоль камышей и натыкаюсь на толстого старика, который, лежа у воды на тюфяке, глядит, как и я, на лодочника, завязшего посреди озера. Подле него лампада, под рукою – большая медная чашка, до краев полная какой-то еды, которую он выгребает, кропя жиром бороду. Я спрашиваю у него, что это на озере творится, кто этот гребец и его гость со свирелью, отчего пиявки их осаждают, словно разозленные заимодавцы, и почему сам он лежит тут и глядит на них, как на театральное представление; он охотно пускается мне отвечать, но как рот его набит едой, ни одного разборчивого слова до меня не доходит, и чем больше он говорит, тем больше жира из него выливается, так что я, ничего путного не добившись, ухожу оттуда, строя пустые догадки об этих людях и их занятиях.
Затем я увидел одного человека важного вида, имевшего при себе лукошко вроде тех, какими носят яйца на рынок; рассудив, что завоевать его благосклонность будет полезно, я смиренно приблизился и, пожелав ему успеха во всех начинаниях, сказал, что по всем приметам узнаю в нем человека великих дел, получившего от судьбы меньше, чем он заслуживал, и мне очень хочется знать, кто он и почему сюда попал. Видно было, что ему слова мои понравились; он приосанился и, простерши руку с лукошком, сказал: «Ты прав: мало было на земле людей, располагавших такою властью и употреблявших ее не для наслаждений плоти, а для бессмертной славы. Я такой-то (он назвал свое имя, но я его позабыл), и скромность не позволяет мне открыть, для каких дел употреблял меня Август Констанций, и тонких, и требовавших решительности и проницательности; кроме того, тайны императорских замыслов подобает хранить и в преисподней, так что об этом я ничего тебе не скажу. Зато Август питал такую ко мне доверенность, что когда погиб по собственной вине один безумно заносчивый человек, командовавший войсками в Галлии, – не стану называть его имя – я был по манию императора поставлен на его место и непременно победил бы аламаннов, если бы они на меня не набросились, когда мои люди разбрелись за хлебом, и не отняли у меня обоз. Но потом я победил ютунгов, разорявших рецийские края, разметал их, как орехи, и совершил много иных дел, о которых ты, без сомнения, слышал и которым будут дивиться наши внуки». Тут он умолк, охваченный своим величием. «Почему же, – говорю я, – ты оказался здесь, да еще, если можно догадываться об этом по нынешней твоей бледности, в самом расцвете лет и силы?» Он опустил голову и тяжело вздохнул. «Завистники и женская глупость, – отвечал он, – вот вещи, одолевшие того, кто одолевал варваров, и до срока отправившие меня в те пределы, где я, по крайней мере, не боюсь зависти, поскольку она питается лишь живыми. Выслушай, как вышло дело. В мой дом залетел пчелиный рой. Я обратился к толкователям, те сказали, что мне грозит большая опасность. Тут пришло время отправляться в новый поход; я уехал в тревожных мыслях; жена моя, зная, что меня тяготит, с помощью одной служанки, обученной тайнописи, написала мне письмо, в котором слезно просила, когда я достигну верховной власти – ибо Август Констанций, как всем ведомо, при смерти и надолго среди людей не задержится, – не бросить ее, неизменно мне верную, ради брака с императрицей Евсевией, женщиной несравненной красоты. К этому она прибавляла множество доводов, столь же нелепых, как ее желание распоряжаться неполученным счастьем. Служанка, едва написав это послание, среди ночи побежала с его списком к одному из могущественных неприятелей, которых у меня много было при дворе; тот, радуясь оружию, нежданно попавшему в его руки, доложил о письме императору; меня притянули к суду; а как было неопровержимо доказано, что моя жена отправила это письмо, а я его получил, обоих нас осудили и отсекли нам головы. Вот так, виноватый лишь в том, что не развелся вовремя с этим кладезем безрассудства, я лишился власти, имения и надежд и провожу свои дни, смешавшись с людьми, которые при жизни и близко подступить ко мне не смели; какую горечь мне это доставляет, ты и помыслить не можешь». Тут он снова вздохнул и придержал рукой голову, которая у него съезжала. «А что у тебя в плетенке»? – спросил я. «Там мое наказание, – отвечал он. – В этой корзине, в насмешку ли над моей бедой или еще по каким причинам, помещен свирепый выводок здешних пчел, которые кормятся стигийским чертополохом, вместо меда приносят чистую желчь, укусы же их – словно раскаленный гвоздь с уксусом; всякий раз, как я открываю корзинку, они выносятся оттуда и жалят меня немилосердно, пока не устанут; такой позор и такую пытку терплю я в этом мире». – «Правильно ли я понял, – говорю я, – что ты, уже известившись доподлинно, что содержится в этом лукошке, открыл его больше одного раза?» – «Конечно, не надо бы этого делать, – отвечал он, – но я не могу противиться желанию посмотреть, по-прежнему ли они там; это зуд нестерпимый; вот и сейчас меня к этому тянет – вдруг моя кара сменилась на что-то более мне приличествующее». И как я ни остерегал его, он все-таки приоткрыл свое лукошко. Мигом вылетел оттуда вихрь пчел, таких огромных, что с ними можно зайцев травить, и со всех сторон напустился на этого удивительного человека; он закричал, побежал и спрятался за деревом.