Алкиной
Шрифт:
XIII
Как ни хорошо было мне у отшельника, а жительство мое кончилось скорее, чем я думал. Однажды, заслышав непривычный шум, я вбежал и застал отшельника без памяти на земле. Я кинулся к нему и начал говорить с ним, за плечи трясти, отливать водой и другое затевать, в чем больше было суеты и горячности, нежели толку, ибо не знал ни науки живых лечить, ни дара воскрешать мертвых. И покамест я в замешательстве то плакал над ним, как над мертвым, то донимал его, как живого, вглядываясь, не затрепещут ли ресницы, он, испустив долгий вздох и словно паутину стерев с лица рукою, открыл наконец глаза, к великой моей радости, и слабым голосом молвил: «Сколь сладостен Господь вкушающим Его! Сколь велико сладости оной изобилие, сколь щедро, каким неиссякаемым кладезем отрад проливается, как укрепляет, утешает и ободряет! Эту сладость, любезную и желанную, я храню в сердце, но словами изъяснить не могу». Тут он с моею помощью поднялся, потирая затылок, крепко ушибленный, и сел на свое скудное ложе; я же разрывался между любопытством и желанием дать ему покой. Отшельник, однако же, и сам в таком был волнении, что
«Послушай, дитя мое, со вниманием; я бы тебе этим не докучал, если бы не был уверен, что из тех великих и несравненных вещей, которые мне явились, нельзя извлечь духовной пользы. Сел я передохнуть от обычной молитвы. Тут подступил к моему ложу некий муж и тронул меня за ноги; потом коснулся моего живота, потом груди, я же от его прикосновений ничего дурного не чувствовал. Когда он коснулся головы, я испустил дух. Он же, увещевая ничего не страшиться, повел меня и привел в изящнейшее и отраднейшее место, где я увидел деревья и цветы всякого рода. Там росли розовые деревья высотой с кипарис, и лепестки с них непрерывно падали, а на ветвях пели такие птицы, каких и в императорском дворце нет. Во сретенье мне шли прекрасные юноши в блистательных ризах, учтиво меня приветствовали и повели на широкий благоуханный луг, окруженный оградою как бы из света. Нас пустили в ворота, и, увидев внутри многих и славных святых, я был в великом трепете, что допущен в их собрание. Мне же вновь сказали, чтоб я не боялся, и подвели к золотому стулу у ног Господа нашего, говоря, что это место приготовлено для меня. Но когда я уже садился, веселясь, что исполнилось мое желание разрешиться и быть с Христом, явился один человек, именем Афанасий, с которым я был знаком в молодости, когда он славился беспутством, но с тех пор не виделся и забыл о нем; и этот Афанасий спихнул меня со стула, примолвив: “Пришел ты сюда не как следует, вернись к своим грядкам”. Слетев оттуда стремглав, я вернулся и услышал, что ты меня тормошишь и окликаешь. Теперь я полон смущения, ибо на глазах у всех был сброшен с избранного места на землю, а главное – вместо того чтобы уразуметь, чем согрешил, думаю о том, чем таким занимался Афанасий, покуда мы с ним не виделись, что он теперь в раю Божием распоряжается, как у себя в доме».
Я утешал его и успокаивал, говоря, что он какого-то дела не доделал, а потому послан все уладить, чтобы потом его пустили назад с почетом, ибо нет ничего хуже, как раскаиваться, не имея способа исправить. Один мой знакомый, произнося речь, среди превратностей Фортуны упустил Мария, хотя тот был у него в мысленном портике поставлен у такой-то колонны, и так потом досадовал и корил себя, что описать трудно, хотя никто из слушателей – а там были все люди взыскательные – изъяна не заметил; и с тех пор он ничего у этой колонны не оставлял, напротив, произнося речь, торопился ее миновать, чтобы не вспомнить, что у него там поныне дожидается Марий с целым ворохом неприятностей. А другой мой знакомый, когда залез ночью в дом сукновала, чтобы его обворовать, так натерпелся там от вони, что уже себя не помнил, и не заглянул в одну каморку, из которой больше всего смердело, потому что в особенности искал, на чем написать сукновалу, чтобы хоть дверь иногда держал настежь, да не нашел и с тем удалился; а потом, вспоминая об этой каморке, постепенно уверился, что там-то все деньги и лежали, иначе чем бы оттуда так несло, и чем больше он о ней вспоминал, тем больше денег в ней оказывалось, так что он и по темени себя бил от досады; не знаю, какими средствами он заставил себя уйти от этой каморки, а под конец в ней уже все императорские сокровища скопились и вся персидская казна.
Мой старик успокоился и повеселел, уверившись, что дадут ему вернуться. Такое загорелось в нем усердие, что он пал мне в ноги, прося принять у него исповедь и наложить сообразное покаяние, я же, как мог, от этого дела отнекивался, говоря, что не по мне такая честь, я этому не учен и не след мне его грехи слушать; а как он не отставал, я предписал ему в покаяние то, что он на моем месте предписал бы другому. С того дня пошла наша жизнь уже не как прежде, ибо отшельник каждый камень переворачивал, чтобы небеса ему отпустили, я же тем был грешен, что втайне желал ему подольше не кончить своих дел, ибо к нему сильно привязался и несносно было думать, что он умрет. Жил он тихо и печально, прежний задор позабыл, на реку уж не ходил, а послал меня к крестьянам сказать, чтобы не боялись, приходили за наставлением. Крестьяне пришли, и он поучал их страху Божию, чтобы между собой и в соседстве жили любовно, не крали, друг на друга не доносили и скверными речами не перекорялись, и именем Божиим не клялись, о нем же подобает спастися нам, и ничего бы не творили вопреки заповеди Божией, помня над собою серп огненный, сходящий с небес на землю, по пророку, то есть гнев Божий на творящих блуд и клянущихся ложно. Многие плакали от умиления, а потом не раз и не два приходили, он же никому в беседе не отказывал. То за одну добродетель брался он, то за другую, ища, в чем был доселе нерадив, а вечером сказывал мне о рае, какова неописуемая его красота и сладость, и плакал, вспоминая, я же томился мыслью, не я ли в том виноват, что он поныне здесь.
Однажды, когда я занимался по хозяйству, он меня окликнул. Я нашел его в огороде; он стоял посреди гороха, опершись на посох. «Помоги, сынок, дойти до кровати, ноги отнялись, – сказал он. – Чувствую, что мой день настал; я сделал, что надобно, хотя не знаю, что же это было». Я подхватил его и довел до хижины. Он лег и вытянулся, а потом открыл глаза и принялся меня увещевать, чтобы я паче всего хранил безукоризненную веру, а после его смерти остался в нашей хижинке, дабы жить здесь в тихости и благочестии. Я обещал ему это с охотою, ибо так его полюбил и так досыта натерпелся в странствиях, что любезней всего мне казалось остаться безвестным и за славою больше не носиться. Тогда он начал благодарить Бога
Книга пятая
I
Месяц я там прожил, а потом заскучал и пошел в Аспону. Добравшись до нее, я заглянул в первую гостиницу, чтобы узнать о своих товарищах. На дворе, когда я толпе приезжих ищу, кого расспросить, вижу знакомое лицо и узнаю Гермия, доброго моего товарища, с которым я уже навек простился. Мы обнялись, пылко приветствуя друг друга; я ему говорю, что уже не чаял его среди живых, он же, своему смеющемуся лицу стараясь придать важное выражение, говорит:
– Такого ты мнения о моем счастье! Я же, напротив, был в тебе уверен, потому что встретил людей, знавших, что ты живым покинул Амиду. Расскажи, что с тобою приключилось?
Но я хотел его выслушать. Мы зашли в дом, спросили вина и бросили жребий; выпало Гермию рассказывать первым. Он начал так:
– О Пиериды, непорочные дочери верховного Юпитера, а также то ли памяти, то ли гармонии, потому что нельзя состоять в родстве с памятью и гармонией одновременно, любительницы Парнаса, насельницы Геликона, умеющие опьянить водою Аганиппы крепче, чем Лиэй – вином из Ганга, безмятежные, скоропослушные, прекрасные в хороводах, могучие в песнях, всякой печали утолительницы! Мы ничего не знаем, включая самих себя, а случись что-нибудь исследовать, имеем в своем распоряжении самые негодные средства, а именно, наш разум с его усердием и любознательностью: потому придите, о благодатные, и наставьте меня в повествовании, если же вам недосуг этим заниматься (хотя это довольно обидно, ведь я служил вам верой и правдой, ради ваших таинств забывая иногда о сне, иногда об обеде), призовите вашего братца, крылоногого Килления: пусть он, названный Гермесом, то есть истолкователем речей, Меркурием, то есть морочащим покупателей, Кадуцеатором, ибо погоняет косные толпы, Стильбоном, ибо блещет, как хорошо заправленная светильня, Аргоубийцей, ибо увел корову, убив сторожа, Строфеем, ибо оборачивает дела к лучшему, Камиллом, как посол вышнего Юпитера, Номием, ибо издает законы, запрещая всякое нечестие, Параммоном, ибо ливийцы чтут его среди песков, – пусть он, говорю, изобретший лиру, палестру, торговлю, египтян обучивший письменности, освободивший Марса из узилища, Прометея предавший коршунам, потщится устроить мой рассказ к лучшему, ибо в нем будет и торговля, и красноречие, и кражи, и вообще все, подлежащее его попечению.
Тебе ведомо, друг мой, что бывает два рода начала, природное и искусственное, и что природное состоит в том, чтобы начинать рассказ оттуда, откуда началось дело; такого рода начало считается сельским и простонародным, но поскольку мы с тобой в местности, которую с полным правом можно назвать селом, не вижу, почему бы мне в селе не вести себя по-сельски.
Итак, едва наш наставник начал свою долгожданную речь, я почувствовал, что к глазам подступает мрак, а к горлу тошнота, и не успел удивиться, что с такою силою действует на меня красноречие, как вся Амида закружилась у меня перед глазами, и я потерял память. Очнулся я неведомо где, ощупал себя и нашел, что все мои члены на месте, поднялся и наткнулся на Евтиха, торчащего в кустах вверх ногами. Я его оттуда выломал, а когда он опамятовался, мы друг друга спросили, куда нам случилось угодить и каким образом, и по долгом споре согласились, что не знаем. Тогда мы пошли куда глаза глядят и дошли до какого-то берега. Рыбаки сказали нам, что это Сангарий. Мы поглядели на великую реку, дивясь, как далеко нас занесло, а потом рассудили пойти в Анкиру, а там уже решить, что делать дальше.
Остановившись в первой анкирской гостинице, мы свели знакомство с человеком по имени Поллион, который жил там, окруженный общим уважением, считаясь человеком большой учености. Мы подошли к нему, привлеченные его славой в этом месте, сказали, кто мы такие и откуда, он же сказал, что много доброго слышал о нашем наставнике. Видя в нем человека здравомысленного и обходительного, мы спросили, отчего он проводит время, затворившись в этой гостинице, он же отвечал, что дорожные случайности привели его сюда и держат здесь, пока он не заплатит одним многословием за другое, а если нам угодно узнать, что это значит, он с охотою нам расскажет. Мы изъявили такое желание, и он начал:
– Я выехал из Гангр Пафлагонских, города древнего и славного, о достоинствах которого я не хочу распространяться по причинам, которые вы вскоре поймете; туда я прибыл из Ионополя, а теперь путь мой лежал в Тавий. Занятый созерцанием окрестностей и не ожидая беды, я увидел приближающегося ко мне человека на муле, который, впрочем, может быть назван человеком лишь с той условностью, какая позволяет нам считать Сциллу или Тифона чем-то единым, хотя они соединяют в себе целый лес зверей, ни в чем между собою не согласных: ибо этот встречный разговаривал сам с собой, сопровождая это движениями рук, ужимками и переменами голоса, будто располагал дюжиной путников. Я повернул своего мула, пришпоривая его изо всех сил, чтобы возможно поспешнее уехать, прежде чем этот человек ко мне подберется, потому что я распознал его болезнь и хотел бы лучше ехать вместе с чумой, чем с ним. Если бы люди этого рода знали, до какой степени они ненавистны всем, кто их слышит, они бежали бы от самих себя, я же в ту минуту ничего так не желал, как голубиных крыльев и верблюжьих ног; если б я увозил в своей сумке украденного тигренка, а его разъяренная мать гналась бы за мной, я не оказал бы большего проворства: однако этот человек, прыткий, словно сама Молва, настиг меня и приветствовал прямо в спину – а я-то уж хотел сделать вид, что его не замечаю, – и едва я ему ответил, как он спросил меня, куда я еду и откуда я.