Аннелиз
Шрифт:
— Анна, мне тревожно за тебя. Неужели ты действительно чувствуешь себя такой одинокой? И так боишься, что готова заставить меня послать тебя в чужую страну?
— Лучше Америка, чем страна наших палачей.
— Извини! Извини меня, дочка! — говорит Пим, качая головой. — Я просто не могу думать о том, чтобы вновь тебя потерять. Я обещаю, что бы ты ни видела сегодня на улице, нам ничего не грозит.
— Не грозит, — мрачно повторяет Анна.
— Что бы нас ни ждало в будущем, нам лучше держаться вместе.
Анна не сводит с него глаз.
— Хочу напомнить тебе, Пим, что ты уже обещал нам то же самое до войны. Мама рассказывала. Она чувствовала
Взгляд отца гаснет.
— Да, Анна, я готов это признать, — говорит он. — Я сделал много ошибок. И они пошли во вред людям, ради которых я жил. И теперь я понимаю, как трудно моей собственной дочери верить мне. Да и верить любому взрослому, потому что наше поколение исковеркало вашу жизнь. И все же я прошу тебя мне поверить.
— Нет, Пим. Ты не понимаешь. Ты не понимаешь меня.
Пим смотрит на нее тяжелым взглядом, словно издалека.
— Ты так считаещь? Может быть, ты и права. Какими бы близкими, Аннеке, мы ни были в прошлом, похоже, я никогда тебя не понимал по-настоящему.
Ничего не поделаешь, человеку присуща тпяга к разрушению, тяга к убийству, ему хочется буйствовать и сеять смерть, и пока все человечество без исключения коренным образам не изменится, будут свирепствовать эти войны, и снова и снова будет сметаться с лица земли и уничтожаться все, что построено и выращено или выросло само, чтобы потом опять все началось сначала!
За ночью приходит день. Анна на Принсенграхт, на кухне Убежища, где Августа ван Пеле в папильотках вытирает тарелки, которые только что вымыла мама. Анна предлагает им помощь, но мама отказывается. Она говорит, что Анна растяпа и, доверься она ей, они скоро останутся без тарелок. Анне вообще-то стоило бы рассердится, но она не сердится. Две дамы у раковины ей улыбаются, и Анна отвечает им улыбкой. Шторы приглушают свет, льющийся в кухню. Мама советует ей сесть. Она, должно быть, устала. «Разве ты не устала?» — спрашивает мама. Анна садится. И пытается рассказать им обо всем, что происходило со времени их ареста, но женщины, по-видимому, не понимают ее. Они смотрят на Анну с благорасположенным удивлением. И тут к ним приходит господин ван Пеле. В грязной лагерной одежде. Два желтых треугольника образуют на балахоне его трупа звезду Давида. Зубы в провале его рта сгнили.
— Анна, веди себя тише! — велит он. — Ты ведь не хочешь, чтобы люди на складе внизу обратили на нас внимание?
И тут она вдруг приходит в ужас: ведь она их выдала.
Анна слышит — кто-то издалека зовет ее по имени, но она не отвечает: ведь надо вести себя тихо.
— Тихо? Ну не смешите меня. — Это Петер. Истощенное тело в грязной полосатой лагерной робе. — Анна Франк и тишина — вещи несовместимые, — говорит он со смехом. Но ему никто не велит вести себя тихо.
— Анна! — Это опять тот далекий голос. Правда, теперь он стал ближе. Она широко открывает глаза и с изумлением видит Дассу в платье цвета сосновой хвои, которое она обычно носит в конторе. Дасса стоит на пороге, держась за ручку двери — готова в любой момент захлопнуть ее, чтобы спастись. Анна жмурится. Она стоит на коленях, трясет головой и, глядя в пол, говорит:
—
— Анна, ты больна?
— Пожалуйста, уходите! — это звучит как приказ — но и как просьба.
— Если ты больна, мы вызовем врача.
— Нет, просто уйдите!
Дасса входит в комнату, расстилает носовой платок на пыльном полу и опускается на колени рядом с Анной.
— Это ведь те комнаты, где вы скрывались, верно? — спрашивает Дасса, но, как кажется, ответа не ждет. — Невероятно! — продолжает она. — Большинство прятавшихся евреев посчитала бы их дворцом.
Но Анну не интересует оценка их Убежища мачехой.
— Убирайтесь к черту, в преисподнюю! — говорит она и с удивлением слышит в ответ хриплый смех.
— Вот как? А я-то думала, что уже там побывала. Или ты позабыла?
Затем она совершает нечто еще более удивительное. Осторожно заворачивает рукав свитера Анны, обнажая ее татуировку взору призраков, витающих в воздухе: А-25063. Дасса легко проводит по цифрам подушечками пальцев, словно нащупывая их рельеф на коже.
— Эти чернила, — говорит она, — яд. Мы все им отравлены. Твой отец, ты и я. Но ему не удалось убить нас. — В ее голосе тоска одиночества. — Запомни: мы живы. Мы не умерли.
Анна смотрит перед собой. Забирает у Дассы руку. Женщина вздыхает и вздрагивает. По ее лицу пробегает тень утраты. Но через мгновение она снова прежняя Дасса, и в ее глазах нет сострадания.
— Впрочем, ты, наверное, и так знаешь, что жива. По крайней мере, это должно знать твое тело. Ты живешь половой жизнью?
Анна смотрит, не моргая.
— Это вопрос, Анна, который необходимо было задать. — Дасса сводит брови. — Надеюсь, ответ отрицательный, ты не настолько глупа. Но, если это не так, прошу тебя, скажи мне, правильно ли ты предохраняешься? Используешь презервативы? — Дасса умышленно говорит без обиняков. — Если будешь и дальше блядовать с этим мальчишкой… — продолжает она, но Анна ее прерывает:
— Это в прошлом.
Пауза.
— В самом деле? — Она не берет на себя труда спросить о причине. Только замечает: — Значит, ты наконец образумилась. Возблагодарим Господа и за это.
Анна смотрит на нее, не скрывая злости.
— Почему вы относитесь ко мне так чудовищно?
— Ага, так вот я какая? Я — чудовище? Впрочем, им ты меня уже называла. Да я и не жду от тебя доброго отношения. А правда, Анна, в том, что тебя ужасно испортили в детстве. Это очевидно. Поэтому ты стала слабой, эгоистичной и готовой обвинять других в собственных ошибках. По правде говоря, удивительно, что ты выжила. И поскольку это случилось, ты теперь считаешь, что мир перед тобой в неоплатном долгу. Ты настолько искалечена пережитым, что превратилась в маленького эгоцентричного тирана, который требует, чтобы все почитали его боль и траты в той же мере, что и он сам. Если же они этого не делают — если отказываются уступать твоему эгоизму, — то тогда ты называешь их чудовищами.
Анна трет глаза, глядя в угол комнаты, где когда-то стоял ее стол.
— Я ненавижу вас, — шепчет она со злостью.
— Я это переживу, — сообщает ей Дасса. — Но веришь ты или нет, я ведь стараюсь тебе помочь. Помочь распознать себя в зеркале такой, какая ты есть, потому что у меня для тебя очень скверные новости. Мир тебе ничего не должен. Ты выжила? Ну и что? А миллионы не выжили. В том числе твоя сестра. И твоя мать. Но все свои слезы ты льешь по себе самой, Анне Франк, бедной жертве. А жертв не любит никто. Их презирают. Ты должна заработать себе любовь, точно так же, как уважение.