Атаман Устя
Шрифт:
— Вотъ, на! Не сладилъ?..
— Да, вотъ и вотъ! Палить бы вдь не сталъ. Только пугалъ его. А онъ, песъ, нешто этого не смекаетъ.
— Нтъ, выпалилъ бы! потому что предатель.
— Самъ теб сказался?
— Самъ. Иди, я теб разскажу. Надо посудить, что длать. Ты, бывалый человкъ, тоже раскинь мыслями.
— Первое ухлопать его! проговорилъ Малина, смясь и входя за Устей въ горницу.
— Ухлопать недолго; а какъ съ оружейной командой справиться. Слушай-ка всти.
Устя передала все подробно Малин, и каторжникъ, пригорюнившись, засоплъ
— Дрянь дло! ршилъ онт. — Обождемъ, что нашъ разумникъ, эсаулъ…
VI
Ввечеру Орликъ пришелъ къ атаману, довольный и веселый. Устя, напротивъ, была сумрачна, и выраженіе лица ея за одинъ день измнилось; лицо будто окаменло: ни гнва, не радости, ни даже печали не выражало оно; казалось, что Устя приняла какое-то послднее важное ршенье и готовилась къ его исполненью, отгоняя отъ себя всякіе помыслы и колебанья.
Она посл совщанія съ Малиной о томъ, что длать, подробно разспросила его о мытарствахъ по острогамъ и по Сибири на каторг. Малина смясь, уже не въ первый разъ, передалъ ей все то же, но подробне. Устя слушала теперь иначе. Прежде розсказни Малины были для нея то же, что страшная сказка о нечистой сил, какія она слыхала на станиц… теперь же она слушала каторжника съ замираньемъ сердца, какъ если бы готовилась сама тотчасъ пройти и испытать все то же на себ.
— Такъ вотъ оно каково! думала она по уход сибирнаго. Нтъ! Пусть лучше меня умертвятъ солдаты команды. Живой въ руки не дамся ни за что. Схватятъ живымъ застрлюся.
И ршенье итти на-смерть, готовность покончить съ собой, если она не будетъ случайно убита въ схватк съ командой, придала оживленному и красивому лицу казачки выраженіе окаменлости и полнаго безучастія ко всему окружающему.
— Ну, атаманъ, сказалъ Орликъ, я надумалъ… не знаю, какъ выгоритъ. Только прости, не скажу, что надумалъ… одного попрошу: что бы ты ночью ни услыхалъ — лежи и не вставай, слышишь.
Устя молчала и глядла на эсаула почти разсяннымъ взглядомъ.
— Полно печаловаться, погоди. Рано носъ повсилъ, атаманъ; мы еще потягаемся съ командой.
— Потягаемся. Да. Только вотъ что, Орликъ. Знай, или мы ихъ расшибемъ и перехлопаемъ, либо я буду убитъ… Убитъ ими, либо самъ себя я ухлопаю… живой я не дамся… въ острогъ и подъ плети не пойду.
— Ладно! глухо и грустно проговорилъ Орликъ. — Стало быть, либо ихъ похерить, либо себя самихъ. Я тебя, знаешь вдь, коли мертвымъ увижу — тотчасъ и себя пристрлю.
— Вмст на тотъ свтъ пойдемъ, грустно улыбнулась Устя, на судъ Божій станемъ. Мы гршные, но Господь помилуетъ, можетъ быть; Господь видитъ, почему и какъ я пошла въ разбой.
Наступило молчаніе.
Устя, сидя, задумалась глубоко, а Орликъ стоялъ передъ ней среди горницы и глядлъ на нее, не спуская глазъ. Онъ сталъ грустенъ вдругъ… Казалось, что онъ собирается сказать что-то, но не ршается.
Наконецъ, онъ двинулся и вымолвилъ тихо:
— Устя… прости… что я скажу, Устя?
— Ну, пришла двушка въ себя.
— Прости,
— Охъ, знаю… что скажешь… Лучше молчи! махнула она рукой досадливо, какъ человкъ, къ которому въ важную минуту, среди заботъ, вдругъ присталъ съ пустяками малый ребенокъ!
— Угадалъ? Стало быть, и у тебя на ум оно было сегодня.
— Бжать не дравшись? Такъ, что-ль?
— Да.
— Бжать намъ, двумъ тайкомъ, какъ подлые калмыки да башкиры бгаютъ: бросить поселокъ, бросить людей, которые намъ служили врно… вдь не вс же они здсь сибирные, какъ Малина… оставить ихъ на убой или на уводъ въ острогъ.
— Останутся безъ атамана и эсаула — разбгутся тотчасъ… Не успетъ команда прійти сюда, какъ ни одного не будетъ въ поселк.
— А потомъ? Нешто ихъ не переловятъ? Нешто они потомъ сами, помыкавшись въ степи, съ голоду не пойдутъ себя съ головой выдавать въ городъ? Полно, Орликъ! Наше дло, по чести, ихъ защищать. Коли струсятъ, разбгутся отъ битвы — это ихъ дло; но бросить ихъ и бжать тайкомъ намъ двоимъ, атаману и эсаулу — не подобаетъ, и не теб бы это говорить, не мн бы это слушать. Стыдно! За такія рчи можно — кого и любишь — разлюбить.
— Ну, такъ биться! вскрикнулъ Орликъ.
— Встимо.
— Биться на-смерть. И держать про запасъ на себ одинъ зарядъ для своей башки.
— Встимо! Я такъ давно и поршилъ! Ты вотъ со сказками да съ пустяковиной пришелъ.
— Ну, такъ слушай, атаманъ; я не съ пустяковиной пришелъ! Нын ночью зачну я орудовать, зачну то колно, что я надумалъ. Что ты въ ночь ни услышишь — не двигайся, лежи: прикажи и Ефремычу и Ордунь уши и глаза себ заткнуть. Понялъ? Кто мн попадется да сунется изъ нихъ подъ руку, я буду палить. Понялъ?
— Скажи, что надумалъ.
— Не охота. Не проси. Окажи милость такую.
— Ну, не говори! невольно усмхнулась Устя.
— Не шелохнешься, что бы ни случилось ночью.
— Бровью не двину! ужь совсмъ смясь произнесла Устя.
— Ну, прости. Почивай на здоровье.
Среди ночи, когда все спало и все было тихо въ поселк, около дома атамана появилась въ темнот фигура человка, которая стала осторожно подставлять длинную лстницу къ крыш.
Устя спала крпко, ибо утомилась отъ разнородныхъ думъ и чувствъ за весь день. Ефремычъ внизу ворочался съ боку на бокъ и вздыхалъ. Всть о команд, о предстоящемъ разореніи Устинова Яра и бгств, Богъ всть куда, на вс четыре стороны — его печалила больше самихъ атамана съ эсауломъ.
Старая мордовка Ордунья спала, какъ убитая. Ея можно было стащить съ лавки и дотащить до рки, и она не проснулась бы.
Фигура, подставивъ лстницу, ползла, озираясь кругомъ. Это былъ самъ эсаулъ.
— А вдь выползетъ и увидитъ меня кто изъ молодцевъ на свое горе — придется палить! бормоталъ онъ; зря придется подшибить.
Орликъ влзъ тихо на крышу, прошелъ нсколько шаговъ и въ одномъ изъ угловъ дома сталъ подымать топоромъ доски… Трескъ легкій раздался ясно, благодаря полной тишин.