Чертово яблоко (Сказание о «картофельном» бунте)
Шрифт:
— Десять тысяч, Лукреция!
Арфистка была сражена. Она кинулась к Пахомию на шею и горячо поцеловала его в губы.
— Какой же вы милый, котик… Но мне надо переодеться.
— Конечно же, моя любезная.
Ох уж эта Лукреция! Все-то она предугадала. Спустя несколько минут она выпорхнула из маленькой уборной, уставленной недорогой косметикой, в коротеньком платьице французской гризетки. Старички заметно оживились: было на что посмотреть.
Пахомий словно пушинку поставил ее на сдвинутые столы и кивнул лакею, застывшему у граммофона. Вначале из трубы послышался треск
У старичков загорелись глаза при виде полных икр и изящных коленей, затянутых в розовое трико.
— Браво, Лукреция, браво!
Когда замолк граммофон, Дурандин подхватил арфистку на руки и понес в туалетную комнатку.
— Переодевайся, любезная, и поедем ко мне.
— В тот же дом, как прошлый год?
— В тот же. Там гульнем на славу.
— С тобой хоть на край света, котик…
Экипаж Дурандина двинулся к дому Амоса Фомичева.
Глава 9
ПЯТУНЯ
Вечером Амос вышел на крыльцо и окликнул дворового; тот вышел из сторожки, что была выстроена подле ворот.
— Ты вот что, Пятуня, гляди, не засни. Слышь, какая во всех домах гульба? А по улицам всякий пьяный сброд шастает. Бди, почаще из сторожки выглядывай.
— Тулуп бы мне, ваша милость. Армячишко у меня плевый, околеть можно. Вон как мороз-то завернул.
— Без тулупа обойдешься, иначе храпака дашь. Бди.
Амос ушел в дом, из которого доносился хохот Дурандина и визг Лукреции, а Пятуня горестно вздохнул: без тулупа и впрямь замерзнуть можно, а ведь он висит недалече, в сенях избы. Зимняя ночь долгая. Сходить потихоньку?
Пятуня покряхтел, покряхтел, глянул на небо, усыпанное крупными дрожащими звездами, кои указывали, что к утру мороз будет еще крепче, и решился. Вскоре он вошел в сени и направился вдоль бревенчатой стены к колку, на коем близ дверей висел тулуп, и вдруг замер: дверь была почему-то открыта, пропуская через себя на стену сумрачный свет от керосиновой лампы. (Не знал дворовый, что Дурандину стало жарко в чересчур натопленной избе Фомичева: хозяин переусердствовал).
Из дальней комнаты доносились веселые голоса заводчика и его барышни, но они не заглушали разговора приказчика Чекмеза и Фомичева, которые сидели на лавке, стоявшей почти рядом с дверью вдоль простенка.
… - А цыганка не подведет?
— Это за сотенную-то? Целую кружку зелья выпил. На моих глазах, почитай, захрапел.
— Значит, на дворе? И ворота для морозца приоткрыли? А Сундуков?
— Иннокентию своих дел по горло. Ему не до какого-то Стеньки Грача. Утром скажут: замерз человек с перепою. Не удивятся. Каждую ярмарку десяток человек от мороза гибнут. Нажрутся — и море им по колено. Так и со Стенькой. Целую кружку можжевеловой водки вылакал, вот его и сморило. На таком-то морозе любой сдохнет.
— Туда ему и дорога…
Пятуня тихонько снял с колка тулуп и на цыпочках пошел к выходу. Придя в сторожку, крутанул головой. Вот те и Амос Никитич! Решил-таки доконать Стеньку.
А Стеньку жаль. Молодой, пышущий здоровьем парень. Он хоть и кинул его в сугроб, но сердца на него Пятуня не держит… Замерзнет Стенька. Чу, во дворе Иннокентия Сундукова пьяного кинули. Чудно как-то. Стенька, кажись, на водку не охоч, а тут целую кружку можжевеловой опрокинул, да еще сдобренной зельем. Ну и Амос. Худой человек. Такого пригожего парня загубил… А может, еще жив Стенька? До утра еще далеко.
И сам не ведая, что он может решиться на смелый шаг, Пятуня вдруг вышел из ворот и кинулся к Покровской улице.
Ростов не спал: напротив, из каждого дома доносились веселые песни и пьяные выкрики. Обычай! Каждая покупка или выгодная сделка обмывалась зеленым змием, и обмывалась так обильно, особенно в ярмарочные дни, что порой упивались до чертиков.
Все балаганы и лавки были закрыты; на площадях и улицах (от скопившихся возов и купеческих фур), казалось, не найдешь свободного местечка, однако середины улиц оставались незанятыми для экипажей и снующих во все стороны города извозчиков. Пятуня встал перед одним и замахал руками.
— Погодь, милок! Ты, кажись, порожняком? Довези до Юрьевской слободы.
— Уж не к Сундукову ли? К нему ныне многие наезжают.
— К нему, к нему, милок.
— Залезай!
Деньгу извозчик не спросил: коль едет к Сундукову, то сей человек с мошной, с такого тройную цену отхватишь.
Через две версты подкатили к самым воротам Иннокентия, где уже стояло с десяток экипажей. Пятуня сошел на укатанную полозьями дорогу и тяжко вздохнул.
— Ты меня прости, милок. Впопыхах о деньгах забыл.
— Как это забыл? — осерчал ямщик. — Кто же к Иннокентию без мошны ездит? Тут, брат, тыщи просаживают.
— Какие тыщи, какая мошна? Дворник я, но тут у меня дело спешное. Прости, Христа ради, и Бог тебе сторицей подаст, — жалостливо произнес Пятуня.
— Сейчас и подаст.
Ямщик сошел с облучка и двинул кулаком в меховой рукавице по лицу незатейливого мужичка, кой отлетел от саней на добрую сажень. Извозчик с руганью повернул вспять, а Пятуня, едва очухавшись, поднялся и, утирая кровь с лица (хорошо, зубы целы остались), покачал головой.
— И-эх, Рассея-матушка.
Во дворе громко, надрывно лаяли собаки. Пятуня испуганно застыл у распахнутых ворот, а затем понял, что собаки привязаны на цепи, иначе ни один бы человек не вошел в дом Сундукова. Все окна были ярко освещены, в коих мелькали какие-то неясные фигуры; ночная гульба была в полном разгаре.
Пятуня тихонько зашагал к крыльцу; поднялся на самую верхнюю ступеньку, а дальше идти не хватило духу. В дом-то не так просто войти: Иннокентий Сундуков, никак, с ведома Амоса решил Стеньку Грача погубить. Изведает, что он, Пятуня, человек Фомичева — и взашей из дома вытолкает. И как тогда быть, как во двор проникнуть?