Деревня на перепутье
Шрифт:
Весна, весна…
Через деревню, как и раньше, каждый день пролетали из Сукмядиса по нескольку машин с бревнами — весенняя распутица еще не вошла в леса. Шоферы сидели за рулем гордые, с букетами фиалок на ветровых стеклах, и со снисходительным презрением глядели на тащившихся по обочине земных жуков — крестьян. В деревне они нарочно прибавляли газу, а иной умудрялся проехать так, что грязь со свистом била из-под колес, штукатуря не только изгороди, но и стены домов.
В сенях он пообчистил голиком грязные сапоги и вошел в комнату. Густое облако пара окутало его. Поначалу он ничего не видел, кроме белесого пятна на месте окна; приторная вонь кипящего белья ударила в горло, и он закашлялся, как слишком глубоко затянувшийся курильщик.
— Шут знает что… — пробормотал
— Ты, Арвидас?! Обедать? Господи! И не думала, что так рано явишься, — у плиты замелькала тень, забулькала вода, звякнули круги. — Белье кипячу. Будь добр, помоги вылить чан.
— Давай сюда!
— Что ты делаешь! Вдвоем понесем, вдвоем!
— Было тут чего. Отойди! — Он поднял чан за ушки и, натужно сопя, вывалился в дверь.
Когда он вернулся, пар уже осел. Ева носилась по кухне, подоткнув платье выше колен. Она была босиком; ноги запачканы, голые до плеч руки — красные и распаренные.
— Дверь! Дверь на крючок! Ребенок во двор выбежит.
Арвидас запер дверь на крючок и, подойдя к мальчику, который плескался в луже на полу, взял его на руки.
В комнате был чудовищный беспорядок. На полу наслежено, постель скомкана, на столе куча грязной посуды.
— Может, помочь? — спросил Арвидас, вытирая платком чумазое личико сына.
— Принеси, если не лень, ведра два воды. Свиньи еще не кормлены. Только запри дверь снаружи. Ребенок…
— Ребенку нужно побольше чистого воздуха, — сказал Арвидас, вернувшись с водой. — Погляди, на кого он похож. Бледнющий, серьезный. Так ли должен выглядеть пятилетний ребенок? Пусти его подраться с деревенскими детьми.
— В грязь! Чтоб утонул! — ужаснулась Ева. — Лучше иди сюда, если уж так добр, — картошку для свиней растолчешь, пока горячая.
Парильный чан был полнехонек. Картошка сыпалась через край, Арвидас ловил ее — горячую, потрескавшуюся — и швырял обратно. На душе стало тяжело. Как будто он перед кем-то провинился, кого-то обманул, опозорился перед кем-то. Это отвратительное чувство возникало всякий раз, когда он приходил домой и видел свою жену, завертевшуюся в колесе нескончаемых работ. В его голове зрело резкое решение, но он все еще не был уверен, что оно сможет распутать непростой вопрос.
— Ева, — сказал он, не поднимая глаз от чана. — Надо что-то делать… У тебя нет ни минуты свободного времени. Так не долго окончательно потерять человеческий облик.
— За те две недели, что занимаюсь телятами, я ни одной газеты не прочитала, — с издевкой откликнулась она.
— А кто в этом виноват? — поморщился Арвидас. — Я, кажется, не гнал тебя в телятник?
— Будто я жалуюсь!
— Не лги. Я вижу, сколько тебе от этого радости. Но я благодарен, очень благодарен, Ева, что ты тогда меня поняла.
Она слабо улыбнулась.
— Я-то тебя поняла.
— И я тебя понимаю, Ева. Тебе тяжело… Ты, может быть, тогда погорячилась… Может быть, ты хотела… Мы попытаемся найти другую… — сказал Арвидас, стыдясь собственной неискренности.
Ева покачала головой, но он этого не заметил. Нет, она не хотела отказаться от телят. Не потому, что их полюбила. Наоборот! Она их возненавидела. Пятьдесят восемь бурых, пестрых, рыжих тварей встречали ее три раза в день нахальным требовательным мычанием. Они толкали ее мордами, иногда вышибали ведро из рук, наступали на ноги. Одним глазом она следила за своей работой, другим посматривала за сынком, который в это время носился по телятнику. Все время ее преследовал страх за ребенка: он может простудиться, заболеть, забраться к телятам; телята могут его задавить; он может выйти во двор, а там жижесборники. Его может… Может, может, может… Сотни, тысячи возможностей, одна другой страшнее. Покончив с телятами, Ева чувствовала себя как больной, только что вставший с постели. Она прижимала своего мальчика к груди, целовала его и смеялась, будто они прошли по шатким мосткам, которые тут же рухнули. Какой-то светлый бархатный комочек шевелился под сердцем, нежно щекотал и вызывал безудержную улыбку. И она улыбалась от особенного, не изведанного раньше наслаждения. Но при одной мысли о том, что через несколько часов, бросив все, придется снова бежать в телятник, это настроение пропадало. Нет, работа в колхозе не приносила ей никакой радости, кроме той единственной
— Оставь моих телят в покое, — ответила она, уминая деревянной лопаткой прокипяченное белье. — Я работы не боюсь. Не было бы ребенка…
Арвидас просиял. Он не очень-то надеялся на такой ответ.
— Кто тебя обвиняет в лени? Девочка! Ты слишком много работаешь! Именно из-за этого и начался разговор, — сказал он, стараясь не показать своей радости. — Вообще деревенская женщина нагружена как верблюд. Домашнее хозяйство, работа в колхозе, дети… Было бы хорошо снять хотя бы одну тяжесть — детей. Хоть плачь, в колхозе нужен детский сад. Что ж, все сразу не осилишь. Сперва надо прочно поставить на ноги трудодень. А без новых свинарника и коровника, без породистого стада, без высоких урожаев его не поставить. Ох, сколько всего нужно! — Арвидас схватился за голову. — Но детский сад не менее важен, чем коровник. Вообрази только, сколько он освободит рабочей силы для производства!
— Женщинам от этого легче не станет, — холодно сказала Ева. «Он снова о своих коровах, хлевах, производстве…»
— Почему не станет? Станет, вот увидишь. Пока у нас нет детского сада, но можем завести что-то в этом роде. Скажем, организовать в страду коллективный присмотр за детьми в бригадах. Думаю, одной женщине не трудно усмотреть за десятком детей? Нет, на самом деле! Ведь это недурная мысль! — Арвидас восхищенно рассмеялся и вопросительно взглянул на жену.
— Ну, знаешь! — Ева потрясла головой. — Я бы не хотела, чтоб мой ребенок плакал у какой-то бабы.
Арвидас помрачнел.
— Не у бабы, а у такой же матери, как и ты.
Его охватило то неприятное чувство, которое он испытывал каждый раз, остро повздорив с женой, а особенно когда ее мнение оказывалось слишком уж примитивным. Это была смесь стыда, жалости, обиды, досады. Но Арвидас не углублялся в это чувство, не анализировал его, а старался поскорее забыть за нескончаемыми колхозными заботами. Так и теперь, ожидая, пока не схлынет раздражение, он задумался о приближающемся весеннем севе. Когда Ева пригласила его к столу, он уже был в прежнем настроении и без долгих вступлений обратился к жене. Ему казалось, что о том, что он решил, надо говорить коротко, ясно, без прикрас. Он почти не надеялся на то, что Ева его поймет, но заранее для себя решил, что не будет навязывать ей свою волю.
— Послушай, Ева, — сказал он как мог равнодушней. — Давай посчитаем, сколько мы тратим на жизнь.
Она ошарашенно взглянула на него. Несколько мгновений она сидела разинув рот, поднеся к нему ложку с супом. Ее уши отказывались верить, что это были его слова. Его, который никогда не интересовался ни ценами, ни покупками, кроме разве своих книг! За шесть лет совместной жизни он ни разу не спросил, сколько заплатили за тот или иной предмет. А когда она заговаривала об этом, он равнодушно отмахивался или морщился, словно говоря: «Не забивай мне голову. Мое дело — зарабатывать, а твое — разумно расходовать».