Дневник. Том 1.
Шрифт:
дем, — жизнь, ставшую последнее время еще более плоской,
жизнь, в которой все заранее известно и ничего не случается, —
даже писем нет для нас у швейцара, — жизнь, в которой ничто
не волнует, все люди кажутся совершенно одинаковыми?
Может быть, причина этой пустоты, этого упадка — пере
рыв в работе, ленивый роздых, который мы устроили себе в
самый разгар писания романа? А может быть, попросту — хоть
я и не смею в этом себе сознаться —
строчках, прочитанных мною нынче утром, где перечислены
современные романисты, а мы не упомянуты?
Хочется думать, что причина — во всем этом или в какой-то
части этого. Ведь было бы поистине от чего прийти в отчаяние,
если бы чувство тоски могло рождаться в нас не только от фи
зических страданий, денежных затруднений, уколов самолюбия
и печали об ушедших, но в довершение всего еще и само по
себе.
294
Четверг, 31 января.
Мы топчемся в грязи во дворе больницы Дюбуа; стоит сы
рой, промозглый туман. Небольшая часовня не может вмес
тить всех — нас здесь свыше полутора тысяч: литература в
полном составе, все факультеты — в течение трех вечеров сту
дентов сзывали по кофейням Латинского квартала; а еще —
виноторговец Диношо и сводник Марковский.
Глядя на эту толпу, я размышляю о том, какая все-таки
странная вещь это «воздаяние по заслугам» на похоронах, этот
суд, который вершат живые потомки над еще животрепещу
щей славой или достоинством. За гробом Генриха Гейне шло
шесть человек, за гробом Мюссе — сорок... Гроб писателя, как
и его книги имеют свою судьбу.
Впрочем, все эти люди прячут под лицемерной маской такое
же глубокое равнодушие, с каким Мюрже относился при жизни
к ним. Готье распространяется о «значении здоровой пищи» и
делится с нами своим открытием: оказывается, странный при
вкус растительного масла в бифштексах, так долго ему непонят
ный, объясняется тем, что скот откармливают нынче выжим
ками сурепицы. Рядом кто-то разговаривает о библиографии
эротических сочинений, о каталогах порнографических книг.
Сен-Виктор добивается сведений о книге Андреа де Нерсиа «Бес
в ребро». Обрие премило острит, говоря, что Луи Ульбах напо
минает ему епископа на каторге, — у того в самом деле неве
роятно ханжеский вид.
Воскресенье, 3 февраля.
Появились некрологи, статьи, надгробные речи. Перья вы
плакали все свои чернильные слезы. На все лады прозвучал
погребальный звон. Стала уже возникать легенда о Мюрже —
герое Бедности и гордости
вально с головы до ног. Рисуют его скромный домашний очаг,
а на фоне этого очага некую новую Лизетту *. Пишут не только
о его таланте, но и высоких добродетелях, о его добром сердце,
даже о его собаке...
Полно, к чему все это вранье, эти сантименты и реклама!
Мюрже был беден и старался как-нибудь извернуться. Он вы
прашивал авансы в редакциях газет. То там, то сям выуживал
деньги вперед... В жизни он был так же неразборчив в сред
ствах, как и в литературе. Он обладал даром смешить, был за
бавен — и опустился до роли приживалы; обеды, ужины, по
ходы в дома терпимости, рюмочки аперитива — все это за
295
чужой счет, заведомо без отдачи. Как о товарище о нем нельзя
сказать ничего — ни хорошего, ни дурного. По-моему, он был
чрезмерно снисходителен, в особенности к людям бесталанным.
О них он говорил охотнее, чем о прочих. Он был законченным
эгоистом. Вот каким был Мюрже, если уж говорить начистоту.
Им может гордиться Богема, но больше никто.
Что же касается пресловутой Лизетты (Бавкиды сего Фи
лемона, как нарек эту чету восторженный Арсен Уссэ), то это
была пренеприятная особа, вздорная девчонка с красным, отмо
роженным носиком, маленькая неряха из Латинского квар
тала, — и она наставляла Мюрже такие рога, каких не настав
ляют даже мужьям. Мне известно, что Бюлоз удостоил ее раз
говора; но мне также известно, по собственным наблюдениям,
что она принадлежала к компании женщин, готовых стибрить
все, вплоть до чулок, у посетительниц Марлотты, если на тех
хоть что-нибудь было.
Мюрже все досталось как-то само собой — и успех, и крест
Почетного легиона. Всюду был ему открыт доступ с самого же
начала — в театры, в журналы и т. п. У него не было врагов.
А умер он вовремя, когда уже выдохся и вынужден был приз
наться, что ему нечего больше сказать. Он умер как раз в том
возрасте, в каком умирают женщины, потерявшие способность
рожать. К чему же делать из него мученика? Человек он был
талантливый, но умел играть только на двух струнах: он пла
кал или смеялся. Это был Мильвуа из «Большой Хижины» *.
Книгам его всегда будет недоставать того неуловимого аромата,
который говорит о хорошем воспитании. Это книги человека не
образованного. Он знал только язык парижан; он плохо знал
латынь.
4 февраля.