Две недели
Шрифт:
Слабо звякнул телефон. Я, очнувшись, по все еще в полудреме, посмотрел на него. Показалось? Нет, звонок растрещался, настаивает.
— Да, — тряхнув головой, сказал я в трубку и зевнул, — часовой второго поста, ря…
— Это я, — сказал голос Кольки.
— А-а. — Видимо, Топорков не разъединил телефоны. — Ты чего пыхтишь, как паровоз?
— Это не я, — сказал Колька. — Это, наверно, Тимошин.
— Неужели похоже? — спросил Тимошин.
— Похоже, — подтвердил я. — Чего, Коля? Чего брякаешь?
— А то! — сорвался на крик Колька. —
Я хотел сказать, что чего орать зря, не сменяют, потому что нет людей, а что Топорков не отвечает, значит, чем-то занят, и стрелять в воздух без нужды надо быть дураком, но подумал, что Колька все это знает и без меня.
— Чего? Чего? — вкрадчиво спросил Колька.
— Да не знаю, — вспомнив себя командиром, замялся я. — Должны-то должны, да если некем. Не знаю!
— А! — хакнул с досадой и трубку Колька.
Снова тишина. Спустя время коротко и глухо раздался выстрел. Тревожной трелью залился телефон.
— Кто стрелял?
— Юра, — со спокойствием человека, уверенного в своей правоте, сказал Тучин, — ты нас сменять собираешься?
— Коля, — нервно покашливая, ответил Топорков. — Коля, людей нет пока. Караул весь на оцеплении, сам понимаешь, а рота спит. Подняли роту, капитан приехал, спать положил, говорит: «Они у меня завтра все в конвоях заснут». Решает, как нас до утра выручить. Понимаешь?
— Ничего я не понимаю! — взорвался Тучин. — Я свои четыре часа отдубасил, сменяй! От меня требуете, чтобы уставы да инструкции выполнял, а сами…
— Ты не ори на меня, не родной, — закричал Топорков, — ребята у забора стоят, под дождем, не гавкают, а ты… ты… — Топорков в возмущении потерял все слова и кричал в трубку яростные нечленораздельные звуки.
— Плевал я на всех, — сказал Тучин, — они, может, стреляться вздумают, мне что? Сменяй!
— Не сменю! Понял? — сорвавшимся голосом взвизгнул Топорков, — стой, как все стоят! Понял?
— А ты не бери меня на «понял»! Не сменишь, с поста сойду, тебе нарушение в карауле сделаю, — кричит Тучин.
— Крутов, — вдруг сказал Топорков после долгого раздумья, — и тебя сменять?
Колька запосвистывал в трубку. «Тополя».
— Ну, чего? — обеспокоенно спросил Топорков.
— Думаю, — ответил я.
«Конечно, хорошо оказаться сейчас в теплой караулке, Юра чего-нибудь придумает, не выпросит, что ли, у ротного одного человека?» Я зябко сжался, а в голову непрошено, скопом хлынули воспоминания, и, задумчиво глядя перед собой, слыша в трубке дыхание Топоркова, перебиваемое глуховатой мелодией «Тополей», я вспоминал опять то увольнение с выпивкой, как Колька врал, изворачивался перед ротным, сваливал все на меня, а наутро отпирался: ничего не помню. Вспоминалось и другое.
Да, только на словах у нас: мы да мы, а на деле Колька — один, для него — лишь бы ему было хорошо. Отсиживается он за
И «Тополя» сейчас свистит. Уверен, что по его выйдет.
Может, правда, что дружба, как и любовь, как любое обоюдное чувство, распределяется неравномерно. И тот, в ком оно сильнее, более слаб. Он смотрит и не видит, прощает другому то, чего не простил бы себе. Со временем чувство притупляется, и людей связывают привычные житейские отношения. Люди верят, что дружат, что любят друг друга, хотя ни дружбы, ни любви давно уже нет.
Но как разорвать все, как решиться? Ведь многое связывает нас. Я же был очарован Колькой. Начитавшись Джека Лондона, я мечтал найти его героев среди окружавших меня, и Колька показался мне одним из них. Ведь часто бывает, что в другом видишь то, чего нет в тебе.
— Долго еще? — прервал мои размышления Топорков. — Сменять тебя?
— Конечно, — усмехнувшись, сказал Тучин, — чего еще спрашиваешь?
— Нет. Я сам, — вспомнив ротного, когда тот сказал, чтобы я отвечал за себя, вибрирующим от волнения голосом возразил я. — Постою я еще, Юра, — заплетающимся языком выговорил я. Не думал, конечно, Колька, что я так отвечу.
— Так что? — глухим голосом сказал Тучин Юре, но тот, будто не слыша его, спросил у Маркаускаса:
— Маркаускас, а тебя менять?
Маркаускас что-то забубнил по-литовски, а я вспомнил, как часто передразнивал его акцент, забавные неправильности в русском языке, как, завидуя его физической силе, частенько посылал его чистить уборную. Но не все же злое, и хорошее было. Маркаускас — парень не мед, возни с ним много на первых порах было, и поэтому, когда сестра к нему приехала, ротный никак не хотел его отпускать в увольнение, а я добился, убедил ротного, отпустил он Маркаускаса.
— Я тоже постою, товарищ сержант, — своим скрипучим голосом сказал Маркаускас.
— А ты, Тимошин? — оживившимся голосом спросил Топорков, очевидно, уже из одного интереса.
Тимошину от Кольки доставалось как никому. Невзлюбил он его почему-то и донимал нарядами безбожно. Тимошин, парень гордый, не жаловался, не спорил, только однажды я видел, что он заплакал.
— Стоять буду, — огрызнулся Тимошин и положил трубку.
Нехорошо злорадствовать, но я поневоле вспомнил, как на проверках мои нерадивые солдаты тянулись, старались сделать все как можно лучше, а Колькины, вымуштрованные и послушные, все делали нехотя.
— Так что, Тучин? — спросил значительно Топорков.
— Сменяй, говорю! — прошипел Тучин и бросил трубку.
На исходе пятый час утра. Я уже седьмой час на ногах. Рассветает. Сектор виден весь; белея сломом, лежит поваленный столб.
Из низины наползает туман. Свежо пахнет холодной влагой.
Я вжался спиной в угол, так теплей. Только пошевелишься, утренний холод пробирается в рукава, за воротник.
Ноги устали.
Звякнул телефон.
— Как стоится? — ободряюще спрашивает Топорков.