Экспедиція въ Западную Европу Сатириконцевъ: Южакина, Сандерса, Мифасова и Крысакова
Шрифт:
Въ самомъ дл, мальчишка намъ не понравился. Это былъ настоящій отпрыскъ своего вка, дряблый и слабый, какъ побгъ отъ заброшенной въ темномъ углу подвала картошки; высокомрный въ отрицаніи старины и прелести чистыхъ деревянныхъ столовъ безъ скатерти. Чувствовалось, что онъ терплъ Герцога только, какъ истоптанную ступеньку къ новой жизни настоящаго лакея. Конечно, онъ ничего не иметъ противъ того, чтобы перекинуться съ гостями парой словъ, но это амикошонство… Нтъ, нтъ и нтъ. Пусть хозяинъ чокается съ господами иностранцами сколько угодно, даже хлопаетъ
— Гордый юноша, — съ оттнкомъ грусти проговорилъ Южакинъ. — Переведите старику, Сандерсъ, что если онъ не перестанетъ наряжать мальчишку, какъ дэнди, мальчишка откроетъ свой ресторанъ въ Берлин… Прозитъ, херръ Герцогъ!.. Прозитъ, майне херрнъ!!
Почтовые чиновники отвтили намъ громкими криками, а Герцогъ, шатаясь отъ волненія, подошелъ къ намъ, чтобы ознакомиться съ нашими біографіями и надеждами на будущее.
Возвратившись на ожидавшее его мсто, старикъ долго и благожелательно смотрлъ на собравшійся подъ мышками Крысакова жилетъ. Потомъ опустилъ взоръ и, ослабвъ подъ тяжестью пріятнаго впечатлнія, воскликнулъ:
— Невроятно!.. Въ этотъ животъ влзетъ еще столько же пива, если не боле! Невроятно, но фактъ.
Взволнованный и радостный, онъ поспшилъ обратно къ почтовымъ чиновникамъ, чтобы подлиться еще однимъ открытіемъ и уврить ихъ, что его похвала продиктована иностранцу искреннимъ восхищеніемъ, а не матеріальнымъ разсчетомъ.
— Кажется, я ему понравился, — скромно замтилъ Крысаковъ. — Что онъ тамъ бормочетъ, Сандерсъ?
— Расхваливаетъ чиновникамъ вашъ животъ.
Крысаковъ схватился за сердце.
— Какое, вы говорите, мсто, Сандерсъ… Грудь?
— Животъ, — услужливо поправилъ Мифасовъ, стараясь мягкостью тона и тонкостью выговора сгладить тяжелое значеніе слова. — Нюрнбергскій почтъ-директоръ интересуется…
— Сандерсъ! — заревлъ Крысаковъ. — Сандерсъ!.. Если вамъ дороги наши отношенія, скажите ему, что это грудь… Грудь и ничего боле… Сандерсъ!
Онъ невроятно волновался.
Тщеславіе этого человка часто приводило насъ въ уныніе, но никогда такъ, — какъ на этотъ разъ.
Обладая, дйствительно, великолпной грудью, онъ ршительно и наотрзъ отказался признать когда либо свой животъ. Послдній, будучи лишенъ присмотра, выросъ до очень солидныхъ размровъ — наполовину исподтишка, наполовину открыто, но, какъ таковой, признанія со стороны Крысакова не добился и навки остался страдать — не то отъ уколовъ самолюбія, не то отъ вчно переполнявшей его пищи.
— Скажите ему, что это грудь… грудь!
Въ виду подобныхъ
— Вы скажете, Сандерсъ, или нтъ? — зашиплъ онъ. — Подымите же ваши проклятыя занавски, чортъ возьми, или я васъ нарисую такимъ уродомъ, что вамъ перестанутъ подавать руку!
Онъ больно ущипнулъ меня за ногу и выбросилъ изъ-за стола прямо въ объятія Герцогу.
— У моего товарища не животъ, а грудь, — неумолимо продиктовалъ онъ.
— Мой товарищъ иметъ не животъ, а грудь, — помогъ мн Мифасовъ.
— Это — грудь, — самодовольно, указалъ себ подъ жилетъ Крысаковъ.
— Не лучше ли сказать, что это адамово яблоко? — предложилъ пунктуальный Мифасовъ. — Старикъ можетъ не поврить и обидться.
Старый Герцогъ ждалъ, благожелательно помаргивая маленькими нюрнбергскими глазками.
— Сандерсъ, — злобно усмхнулся Крысаковъ. — Я нарисую васъ по колна себ и по щиколку Южакину. Ни одна двушка не выйдетъ за васъ замужъ… Рразъ… Двва… Тррррр…
— Das ist die Brust — это грудь, — сказалъ я, не глядя на Герцога. — Не животъ, а грудь.
Крысаковъ разразился самодовольнымъ смхомъ.
На лиц Герцога отразилось смшанное чувство страха и любопытства. Грудь Крысакова ему понравилась, но произвела впечатлніе предждевременно спустившейся.
Я осторожно перевелъ его слова Крысакову, который уже усплъ успокоиться и даже поблагодарить старика кивкомъ головы и красивымъ созвучіемъ — битте-дритте.
Была полная ночь, когда мы покинули ресторанъ, сопровождаемые лучшими пожеланіями почтовыхъ чиновниковъ и горячими рукопожатіями милаго вчнаго Герцога — творца лучшихъ въ мір сосисокъ; стараго Герцога, отдлившагося отъ пожелтвшей страницы книги, чтобы пожать намъ руки и исчезнуть за низенькой ветхой дверью, какихъ много въ старомъ спокойномъ Нюрнберг.
Художники пошли спать, мы съ Южакинымъ взяли автомобиль — громадный, удобный и неслышный и похали по темнымъ спавшимъ улицамъ.
— Старый городъ…
Старый Нюрнбергъ… старый, старый… Громада темнаго замка… Черный ровъ… Вотъ здсь, въ этой башн, колодецъ, вырытый узниками, въ камн, такой глубокій, что семь разъ надо вылить воду пока услышишь первый всплескъ: разъ… два… три… четыре… пять… шесть… семь… — медленно безконечно.
Музей пытокъ тамъ… Вотъ здсь прыгнулъ черезъ ровъ разбойникъ…
Домъ Альбрехта Дюрера… Лоренцъ-Кирхе… Себальдусъ-Кирхе… Рука поднимается и опускается… Тихія слова старыя, старыя, по звуку и смыслу — окрашенныя столтіями… И ночь чудная.
Гармонія такъ велика, что ни мы, теперь живущіе, ни автомобиль не нарушаемъ ее; не сливаемся съ ней, но и не противорчимъ, кажемся себ скользящими, ничего не затрагивающими. Какими, должны быть и люди, спящіе за этими ставнями или сидящіе за большими кружками мягкаго пива и, какъ оно, спокойные, крпкіе, простодушно чуткіе и сильные, благословленные любовью къ старин.