Инварианты Яна
Шрифт:
Глава 9. Ты индейка
Меня мучили бесконечные кошмары. То я опять становился маленьким, снова и снова рвались мамины бусы, и прыгали по полу янтарные капли, а в руках оставалась пустая нитка. А то вдруг папины ласты снились, и он сам тоже, но недолго - сразу превращался в колючий куст, такой, как те, в приморском парке, где я заблудился однажды, и чужая тётка меня когтила, а я кричал от испуга, что потерял навсегда маму. Я вспомнить хотел,
И казалось мне, что я старый и одинокий, и мамы нет рядом, но я думал, что это неправда, потому что если я стар, значит, мама умерла. Этого не могло быть, это тоже кошмар. В том сне я видел лист, он колол мне руку до крови, мне казалось, я сейчас вспомню, как он называется - тот куст, с которого острый лист. Но тут на меня набрасывался чужой старик с резиновыми руками, больно колол в плечо, и всё исчезало, снова я видел скачущие по полу янтарные шарики.
И всё время мне чудилось, кто-то за мной подсматривает, и ему нельзя знать обо мне что-то важное, что-то такое, что сам я не могу вспомнить. Всё путалось в голове, слова перемешивались, как бывает, когда хочешь заснуть и не можешь, но я ведь не заснуть хотел, а проснуться, чтобы остановить кошмар, и тут вдруг я понял, что больше не сплю.
Перед глазами молочное сияние. Я лежу на спине, значит, светится потолок. Ну да, это называется лю-ми-нес-ценция. В той комнате, во сне, тоже лю-ми-нес-цировал потолок, значит, это не было сном. Плечо болит, значит, старик действительно колол в плечо этой штукой, которая называется... Нет, не помню. Надо встать, очень хочется...
Я не мог больше лежать. Где-то здесь должен быть туалет, - я помню, была дверь, может там? Дверь никуда не делась, но комната показалась мне другой, гораздо больше, чем раньше, и куда-то исчезло большое зеркало. Руки и ноги как чужие, онемели. Что-то между пальцами в правой руке твёрдое, мешает. Наверное, кажется.
Сесть? Ноги чужие, страшные, как во сне. Жиловатые, жилы синие. Не может быть, чтобы мои. Сплю?
Нет, между пальцами не кажется, и вправду твёрдое, комок.
Неужели и вправду такие у меня руки? Жуть. А комок я видел раньше: теплый - солнце в нём завязло, не совсем твёрдый - не успел застыть. Мама тогда сказала: полежит миллион лет и будет янтарь. Я подумал: миллион это очень много, я не хочу ждать. Хочу, чтобы прямо сейчас янтарь. Это было в тот самый день когда...
***
– Ян! Ян!
– звала издалека мама, но Лилька глаза страшные сделала и зашипела сверху на меня, как кошка: 'Чш-ш!' Я и сам не хотел, чтобы нас нашли. Уцепился за корявую ветку и полез выше, к развилке. Старая кора царапалась, драла по коже на косточках, но я цеплялся изо всех сил, как бешеный, потому что если залезла так высоко Лилька, залезу и я. Это моё дерево, и если кто на него залез, он тоже мой.
– Ай!
– пискнула Лилька.
– Чего хватаешься? Это нога, а не ветка.
Одно слово - девчонка. Видишь, я прилез - подвинься. Расселась. Ноги голые, исцарапанные, на них солнечные зайцы.
Я ей:
– Подвинься. И не скачи тут, как бешеная, сломаешь ветку.
–
Стану я ей говорить, ещё чего! Что это моё индейское дерево. Но ничего, развилка большая: она на ту ветку, я на эту, и можно упереться пятками, - вот он, ствол. Только бы мои не заметили, как мы тут с ней ёрзаем, ветками трясём.
Но старая вишня не выдала, ветки толстые. И всё равно ведь ветер, листья шевелятся, и солнечные пятна ползают по Лилькиным тощим ногам. По моим тоже. У неё пальцы на ногах расставлены, как будто хочет вцепиться в кору по-кошачьи, когтями. Смешная! Но мне нравится. Что она нашла?
Прямо у Лилькиных ног в коре трещина, на рану похожая, и точно как из раны натекла и застыла кровь. Ему же больно, зачем она...
– Лилька, не трожь!
– я ей шёпотом.
– Ему больно, индейскому дереву.
– Глупости, ничего деревьям не больно. А почему оно индейское?
Тьфу ты, проговорился. Смотрит на меня, щурится, ждёт. Почему мне нравится, когда она надо мной смеётся? Обидно... Нет, не обидно. Она моя, раз залезла на дерево.
– Потому что я индеец, а это моё индейское дерево, - выпалил я, ожидая: вот сейчас она засмеётся. Лилькин смех - как брызги в лицо, когда с разбегу плюхнешься в море.
Но она не стала смеяться. Присунулась, глаза круглые, вишнёвые, и в них, как в смоле, завязли лучики. 'Индеец?
– шепнула мне.
– Здорово! А я...'
Она замолчала, прикрыв рот ладонью, другой рукой схватилась за ветку у меня над головой. Пахло вишней. Я подумал: это от Лильки так пахнет, или от горячей смолы?
Ветер шевельнул её волосы, вишнёвые глаза оказались совсем близко.
Мне отчаянно захотелось сделать что-то, чтобы стало понятно... Я потянулся к древесной ране, что у Лилькиных ног, зажмурился и отломил податливый комок смолы. Ничего не случилось, дерево не дрогнуло, Лилька права, деревьям не больно. Зачем мама обманывала?
Я понюхал смолу. Нет, не пахнет ничем. Лежит, светится не хуже, чем янтарь.
Я снова умостился в развилке, глянул исподтишка на Лильку и понял: ей тоже хочется быть индейцем и жить на индейском дереве. Мне бешено захотелось, чтоб стало так, и чтоб было всегда, но я должен был что-то для этого сделать. Что? Я не знал.
Тогда я протянул Лильке смолу: 'Это тебе'. Она взяла, сжала в кулачке, шепнула: 'Я теперь тоже индеец?'
– Индейка, - поправил я. Девчонка же.
– Ты индеец, я индейка!
– в восторге завопила она и запрыгала как бешеная, аж листья с дерева посыпались.
– Я индеец, ты индейка, - подтвердил я. Уцепился крепче и её поймал за руку, чтоб мы оба не грохнулись. Чего она скачет? Индейцы так себя не ведут, думал я. Но что с неё возьмёшь, девчонка...
– Вот ты где!
– услыхал я вдруг мамин голос.
– Я тебя зову, а ты тут... Ян! Да ты не один!
Заметила. А всё Лилька: вопила, прыгала, - заметишь тут.
– Люба!
– кричала мама, стоя под деревом.
– Люба, иди сюда! Твоя тоже тут. Ян! Тебе сколько раз говорил дедушка, чтоб не лазил на вишню? Слезай сейчас же! Любочка, мой опять забрался на дерево и твою затащил. Я кричу-кричу, чуть голос не сорвала, а они здесь сидят, молчат. Ян, я кому говорю, слезай! Представляешь, Любочка, ищу его и вдруг вижу, с дерева нога свесилась. Ах ты, думаю... Ян! Слезаешь или нет?