Прощай Атлантида
Шрифт:
ЛЮДИ. СУДЬБЫ
В то время, в конце 1941 года, я почти потеряла чувство реальности, — жила, двигалась, говорила, как в кошмарном сне. Я чувствовала, как во мне что-то отмирает и неживая зона постепенно расширяется. Я не плакала, не было слез. Не чувствовала боли, как это бывает в случаях тяжелых ранений, когда в начальном шоке ощущения человека оглушены, как при местном наркозе. Подобное состояние продержалось все время немецкой оккупации и не проходило еще довольно долго после войны. Я превратилась в ходячий морозильник и всеми силами старалась его нс размораживать, так как иначе я вообще не смогла бы жить, справляться с задачами выживания. Напротив, мозг действовал ясно,
Голова прямо раскалывалась от мучительных мыслей. И единственное, что меня еще удерживало в здравом уме, была любовь. Мы с Димой друг для друга оставались единственными на целом свете, поэтому держались вместе с силой, не знакомой в мирной обыденной жизни. Быть вместе было счастьем вопреки всему. Думая о себе, я всегда оставалась человеком бесстрашным в условиях как одной, так и другой враждебной мне власти. Однако думая о близких, любимых мной людях, я превращалась в неразумное, измученное бесконечными опасениями существо, которому лишь самообладание помогает скрывать свою непреодолимую слабость. Все то страшное время я боялась за родителей, их родителей и за других близких. Их я потеряла. Теперь я боялась всего лишь за отца и за своего мужа, для которого в первую очередь я сама создавала опасность.
Не оставалось ничего другого, как собраться с силами и жить дальше. Муж продолжал посещать университет, а я взаперти жила дома с Бабстами и гауптманом, который по-прежнему в квартире появлялся лишь изредка. В противовес насилию и злу, которому мы подвергались, я чувствовала, как во мне зреет то самое неодолимое упрямство. Мы с Димой делали все, чтобы создать для себя хотя бы иллюзию нормальной жизни. Мы читали, обсуждали новости, услышанные по радио и другие, иногда к нам заходил кто-нибудь из немногих верных друзей, пару раз, как нечаянная радость, объявлялся и кто-то спасшийся во время ликвидации гетто.
Па лестнице нашего дома Дима разговорился с немецким фельдфебелем — шофером, который жил в полуподвальной квартире прямо под нами. Дима в нем угадал человека порядочного и не ошибся. Несмотря на разницу в возрасте, они подружились. Я тоже с ним познакомилась. Отто Вих-ман (\Угесктапп) возил майора, жившего здесь же в одной из господских квартир. Вскоре наши беседы стали совсем откровенными. Отто был квалифицированным наборщиком, работал в одной из типографий Лейпцига. Все ее работники но традиции были социал-демократами, поэтому многие из них подверглись репрессиям. Он также какое-то время провел в концентрационном лагере. Потом согласился идти в армию, хотя уже не отвечал призывному возрасту, и потому в войсковую часть так и не был зачислен.
Мы инстинктивно чувствовали, что ему можно доверять, он часто приходил к нам, знал, кто я. Господин Вихман часто помогал Диме в общении с чиновниками местного управления, которые при виде любого немецкого фельдфебеля становились тише воды ниже травы.
Тогда, в первую военную зиму, мы очень сдружились с дирижером Арвидом Янсоном и его супругой. Они были старше нас, поэтому раньше мы особенно не общались, хотя и были знакомы. Янсоны жили совсем близко, на улице Экспорта. Это было единственное место, куда мы иногда вечером отправлялись в гости, хотя и это было опасно.
В
Рижская опера их обоих встретила невообразимой завистью и интригами. Лео Блех при встрече с моими родителями рассказывал, что Опера— точно черная яма: в тайных заговорах, интригах там пускаются в ход любые средства. Каждого вновь прибывшего считают опасным конкурентом, от которого нужно избавиться. Арвида это недоброжелательство касалось меньше, гак как его задачей было дирижировать балетом, зато на Иду обрушились потоки женской ненависти. То, что она еврейка, считалось большим недостатком уже в советское время, а когда пришли немцы, положение Иды могло стать трагическим.
Ида рассказывала мне: ее отец уже в первые дни немецкой оккупации понял, к чему идет дело. Он поступил мудро и, главное, незамедлительно. Договорившись с двумя латышскими друзьями — врачами, он вместе с ними отправился в немецкое военное учреждение, которое в первые дни всем заправляло. Оба медика засвидетельствовали, что Ида не родная дочь Блюменфельда, а ее удочерили, взяв из русской семьи, что ее мать умерла при родах и что в действительности ее зовут Ираида. Оба доктора подтвердили, что присутствовали при родах, но, дабы ребенок не узнал о своем происхождении, документов не писали и их вообще не было. Военные ведомства в принципе не интересовались еврейскими делами, все удалось уладить на месте. Был выдан документ о мифическом удочерении.
Таким образом Иде, у которой в советском паспорте коротко и ясно было написано, что она еврейка, выдали документ, что она больше не является таковой. В этом документе она из Иды превратилась в Ираиду. В самые первые дни немецкой оккупации, пока власть еще находилась в руках армии, таким способом удалось исправить документы нескольким десяткам рижан. Позже, когда начали действовать немецкие и местные службы безопасности, эго уже стало невозможным. Погиб смелый и находчивый отец Иды, как и другие ее близкие.
Хотя документы Ираиды, казалось, были в полном порядке, она все же чувствовала себя под угрозой. Как же так — все время была еврейкой, а тут вдруг ею быть перестала? Когда у человека хватает недоброжелателей, такой вопрос становится ультраопасным. Ида сидела дома тихо, как мышь.
Панический страх всем внушала Милда Брехман-Штен-геле, имевшая в Опере большое влияние. Бесспорно выдающаяся, талантливая певица была противоречивым, временами злым и жестоким человеком. Об этом говорил и Лео Блех, которого она ненавидела, — хотя бы за то, что этот заезжий еврей протежировал других солисток, например, Алиду Ване, а также способствовал продвижению Эльфриды Паку ль.