Трагедия деревни Мидзухо
Шрифт:
На этот раз летчик был бледен, невесел. Мать спросила его:
– Что с тобой, Ганс? Ты так давно к нам не заходил.
– Летал бомбить, матка. Ваши сбили меня, долго лежал в госпитале.
И он стал рассказывать, мешая русские слова с немецкими, как самолет загорелся, как в пламени и дыму он выбирался из кабины, как истекал кровью. И наша мама, у которой летом сорок первого гестаповцы арестовали мужа, нашего отца, у которой сын, наш старший брат, воевал где-то, у которой зятья были на фронте, и мы даже не знали, живы ли они все, наша мама сказала:
– Хорошо, что хоть не убили тебя.
И мы все пожалели
Мать спрашивала Ганса:
– Зачем же ты летаешь? Не летал бы. Другой бы не полетел, третий, глядишь, и войны бы не было.
– Нельзя, матка. Посылают.
– Ну уж если полетел, так сбросил бы бомбы в поле, где ничего нет.
– Я не один летаю. Я должен хорошо бомбить, иначе меня расстреляют.
Диалог этот не придуман задним числом. Напротив, каждый из нас, кто жил в оккупации, может вспомнить тысячи подобных. Для нас тогда было великой тайной (многое мне непонятно по сей день), как это так выходит, что человек, который не хочет воевать, вынужден идти на войну и там убивать, становиться при этом профессионалом? Как это получается, что Ганс и Уэмура, будучи каждый в отдельности хорошим человеком, попав в водоворот войны, совместно с другими стали убийцами, преступниками?
На страдания нас обрекают правители, которым мы чаще всего одобрительно рукоплещем. Они тайно, скрыто от народа сначала хорошо отлаживают, потом запускают механизм войны. А далее этот механизм заставляет принимать законы о всеобщей мобилизации, о расстреле непокорных, о скудных пайках, об ограблении чужих и своих народов, диктует людям линию поведения. На страницах «Войны и мира» Л. Н. Толстой писал: «Началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов, убийств, которых в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершившие их, не смотрели как на преступления».
Логика войны мобилизует весь арсенал идеологических средств: в песнях и стихах славят героев, клеймят позором трусов и от каждого требуют исполнить свой долг.
Мы наивно думаем, что там, наверху, сидят и отдают приказы именно те люди, которые знают, как нам надо жить.
Лишь потом, после кораблекрушений, к нам приходит горькое разочарование. Оказывается, у тех, кто затевал войну, человеческих пороков, корыстных устремлений неизмеримо больше, чем у тех, кого они посылали на поле битвы.
Один из персонажей повести «Реквием» японской писательницы Судзуки Го рассуждает: «...Для обыкновенного человека война нечто вроде бури. Она налетает независимо от нашей воли, разносит в щепки всю нашу жизнь и в один прекрасный день уносится прочь. И хотя каждый из нас, отдельных представителей народа, так или иначе участвует в войне, начинаем ее и кончаем не мы».
Простым людям остаются ожидания и слезы. Ждали мы своего отца всю войну, ждали даже после того, как мать вызвали в районный центр и официально сообщили, что он был расстрелян гестаповцами еще в октябре сорок первого. Подобно нам, ждали миллионы наших вдов и сирот. А там, дома, ждали Ганса, Уэмуру.
В древнем японском плаче говорится:
И отец, и мать,
И жена, и дети там
Верно
Неотступно глядя вдаль…
Вот она, печаль людей!
Печаль эту в конце концов утешили в семье Судзуки Хидео. Военная коллегия Верховного суда СССР 15 июня 1953 года определила досрочно освободить его «от дальнейшего отбывания наказания». 27 ноября он был освобожден, а 4 декабря отбыл из Находки в Японию. В апреле 1955 года уехал на родину Хасимото Сумиеси. К концу того же года большая семья дождалась Курияму Китидзаемон. В начале марта 1956 года был репатриирован Митинака Тадао. Через десять лет после суда родные увидели дома Муфинэ Эцуро.
А где-то по-прежнему ждут и плачут. Плачут одинаково кореянки, японки, немки, русские женщины и дети. Погибшие и казненные им оставили боль за свои раны и грехи.
Путь жизни мгновенен, а путы
Страдания вечны. –
так сказал когда-то Каннами Киёцугу.
Страдания остаются живым.
Чем дальше уходят события Второй мировой войны, тем жарче вокруг них разгораются споры. Теоретики и статисты оперируют гигантскими цифрами, которые затмевают маленького человека с его трепетным сердцем. Что там двадцать семь корейцев на фоне миллионных потерь?
Что ж, умом я понимаю, что двадцать семь миллионов человек бывшего Советского Союза, убитых, расстрелянных, погибших в плену, сгоревших в танках и самолетах, печах крематориев, утонувших вместе с кораблями, взорвавшихся на минах, растерзанных собаками, умерших на госпитальных койках, павших смертью храбрых в кровавых атаках, – это море человеческих бедствий. По сравнению с ним смерть моего отца – микроскопическая доля. К тому же он не совершал никаких героических деяний, даже не сделал попытки убежать, когда его забирали гестаповцы. Ему было без малого шестьдесят, никакой угрозы фашистскому режиму он представлять не мог. Но его арестовали, посадили в тюрьму, потом расстреляли. Может, за то, что он был участником Великой Октябрьской социалистической революции; возможно, в порядке выполнения гитлеровского плана по уничтожению славянских народов.
Так вот: когда говорят о многомиллионных жертвах, я вспоминаю прежде всего вот эту самую «малость» – родного отца. Сам теперь, превзойдя его тогдашний возраст, я с потаенной сердечной болью думаю, что под дулами вскинутых винтовок он думал обо мне, потому что я был самым младшим его ребенком. Он не раз говорил окружающим, поглаживая мою голову:
– Вырастить, выучить бы, тогда и помирать можно…
Я вспоминаю зарезанного карателями старика Ивана Степановича, бабушку Матрену, сгоревшую в собственной хате, нашего соседа-однофамильца Сергея, погибшего в звании капитана артиллерии. Сергей перед войной спас меня во время ледохода, когда старое набухшее пальтишко задержало меня всего на минуту среди трущихся льдин.
Неужто кто-то посмеет упрекнуть меня в этом?
У каждого в той войне свой погибший отец или брат, сын, свое страдание, свои муки. Убитые в Мидзухо ведь тоже были для кого-то родными. Давайте примерим на себя чужую боль, и мы тогда не станем рассуждать, с какой цифры начинать отсчет печальных жертв.
Работая над этой книгой, я слышал не раз пожелание о том, чтобы установить памятник жертвам той трагедии. Но где – в глухих распадках?
Выручил старожил Пожарского Михаил Федорович Рыбачук, определивший без раздумий: