Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
Но эта же статья и одной запятой не уделяет таким, как ты, хулителям-скептикам-бранителям-саботажникам-контрреволюционерам и антисоветчикам.
— Если ты, в гнусной и злоумышленной своей несмышлености, задумал осквернить и опорочить, оклеветать и оболванить…
— Если, подкупленный нашими злейшими врагами…
— Или по собственной глупости…
— и в своих бешеных и невыполнимых планах ты агитируешь и пропагандируешь против…
— Тут тебе Конституция не поможет!
— Тут мы — вооруженный отряд партии с вот этой самой статьей 58–10 наготове, на боевом посту.
— Статья эта, пункт
Лысов не вел следствие, он мною возмущался.
На вопросы, выслушивание ответов и их запись уходило у него мало времени. Остальные часы он журил и корил меня, увещевал и уличал. Надолго задумывался, огорчался, укоризненно или опеча-ленно качал головой, цокал, хмыкал, цыкал, фыркал, презрительно или пренебрежительно хмурился, щурился, кривился, устало моргал, прикрывал глаза руками, тер виски пальцами, почесывал переносицу, кончик носа, глаза двумя руками к переносице, затылок одной рукой, шею другой, мочки ушей, поглаживал колени, стол, протокол, абажур настольной лампы, вставал, прохаживался, всматривался, вглядывался, вперивался, просвечивал мою вражью суть рентгеном бдительных глаз, помахивал пальцем, устремляя его то прямо мне в лоб, то за окно, где бушевала и развивалась в рамках здания КГБ, но зато в нужном русле прогрессивная действительность. А то вздымал перст к потолку, туда, где пребывали, покоились высокие партийные силы и мощи.
В конце допроса, постранично подписывая протокол, заполненный разборчивым, тренированным почерком, я скорее с трепетом и удивлением, чем с омерзением, замечал, как мои простые слова и предложения с налетом школьного жаргона переводились на официально-чекистский язык и становились оборотами вроде:
Будучи антисоветски настроенным, я…
В своей остервенелой ненависти ко всему прогрессивному я…
Я стал осознанным собирателем самых гнусных клеветнических слухов и сплетен…
Регулярно проводил среди своих одноклассников клеветническую пропаганду…
Я систематически сознательно дискредитировал мероприятия партии и правительства…
Вместе со своими единомышленниками и подручными я распространял заведомо злобные измышления (анекдоты рассказывал)…
В своей непримиримой ненависти к государству, которое меня выкормило и вырастило, я…
Явился инициатором создания гнусной антисоветской подпольной организации, преступные цели которой…
Всю эту ахинею с обязательной припиской: «С моих слов записано верно», я должен был подписать и исправно все подписывал.
В те редкие моменты, когда я упирался, упрямился безоговорочно подписывать очередной лист, Иван Кондратьевич не кричал, не топал ногами, не грохал кулаком по столу. Некоторое время, с выражением едва скрываемого горя, он сидел за столом. Потом, уяснив причину, побудившую меня вести себя столь очевидно глупо, он укоризненно хмыкал, сочувственно цыкал, медленными мягкими шагами подходил к моему стулу, ко мне, до отказа засовывал истосковавшиеся от безделья кулаки в карманы брюк и начинал раскачиваться с носков на пятки. Выдержав в таком раскачивании достаточно продолжительную паузу, он негромко и почти ласково спрашивал:
— Но ты ведь понимаешь, что мы сумеем заставить тебя говорить?
Или с подробностями:
— Ты
Камера
После допросов меня уводили в камеру. Хвастаться особо нечем, но я сидел в двух тюрьмах Иркутска, городской и внутренней тюрьме КГБ, в новосибирской, в двух харьковских… в одной из них, пересыльной, правда, не сидел — не взяли, пунктами и возрастом не подошел, только был несколько, часов, пока в городскую не перевели.
Еще в двух Симферопольских, о главной. Екатерининской, позже расскажу, и внутренней КГБ, на Красной Пресне в Москве.
Накатался-насмотрелся. Насиделся.
Другие сидели дольше, но я не завидую.
Камер видел — не сосчитать.
Хорошо только во внутренних тюрьмах КГБ. Особенно хорошо само это слово — «хорошо».
По два человека в чистеньких камерах. Да и камер этих в Симферополе было — чего врать, это же не Лубянка — всего три. Все по одну сторону коридора, окнами во внутренний двор управления (через год меня снова всего на несколько часов привезли в эту тюрьму. Камер за это время стало девять. Производство росло, разрасталось, новые вложения, большие пространства, шестидесятые годы, как теперь любят вспоминать).
Стены выкрашены гражданской голубенькой краской, решеточки в окнах — легонькие, как украшения. Кормушка в дверях со щелями — на простой оконной щеколде, ткни кулаком — отскочит. По два надзирателя на каждого заключенного.
Все всех знают поименно. Надзиратели вежливые, книг мне приносили какие заказывал и помногу. Вообще малолетку-скелетона жалели, подкармливали, лучшие порции со дна-погуще-начерпывали, гулять иногда выводили по два раза.
Хотя оба сокамерника меня предупреждали от излишнего к ним доверия: если кто здесь и бьет и мучает, то не капитаны-следователи, а именно эти старшины.
Отцу своему, полковнику, я на это никакого мысленного послабления не сделал. Может, и у него были свои старшины, может, и лейтенанты, но вся его вина — на нем.
Соседей у меня было двое. Первым пресвитер областной секты пятидесятников — молодой еще, жирноватый человек — Андрей Коркосенко. Фамилия подлинная, понимаю, что грешно, но уверен, он был подсадной, провокатор. У меня и доказательства есть.
Другой — подрасстрельный, Свищов, его за военные жестокие и кровавые преступления чекисты много лет разыскивали — нашли за тридевять земель. Привезли судить и расстреливать.
Он пощады не ждал, не надеялся.
Кабинеты
Чем ближе к концу следствия, тем чаще меня стали проводить мимо кабинета капитана Лысова в следующий кабинет его начальника, тоже капитана, лучшего, между прочим, любимого ученика моего отца. В моей книжке он поименован Риксель. Нет, не Риксель, а По-псуй. А как звали? Вроде, тоже Иван, но отчество другое, того-то едва ли Кондратьевич, а этого… Не помню…
Вид из окон кабинетов-близнецов Лысова и Попсуя был неотличимо одинаковым: внутренний двор Управления КГБ.