Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
Кабинеты выглядели близнецами, поскольку в зеркальном отражении повторяли друг друга. В коридоре двери располагались вплотную рядом, буквально в двух шагах, а за ними, только шагнешь внутрь, открываются сами кабинеты: Лысова — по правую руку, а следующий — Попсуя, налево от двери.
И внутри — близнецы. Вдоль дверной стены диваны-близнецы. Еще какие-то совпадающие подробности. По два окна с не страшной, тонкого плетения решеткой голубого колера. Портреты в кабинетах разные: у старшего — Дзержинский в профиль, в полувоенной фуражке,
Для маленьких таких уютненьких-семейненьких совещаний-пятиминуток.
Мое место — стул подследственного — не примыкало к этим тумбочкам, а располагалось несколько на отшибе, в центре пустынной части кабинета, на отлете.
И все же была важная, гипнотизировавшая меня деталь, различающая кабинеты много принципиальней, чем портреты вдохновителей палачизма.
В кабинете Лысова мой стул был намертво прибит к своему месту в полу, а Попсуй точно такой же стул ровно на то же место каждый раз лихо, одним маховым движением вкидывал вручную выверенным, но и гостеприимным жестом. И следствие они вели по-разному.
Попсуй никогда, ни разу не вставал из-за своего стола после начала допроса, не отступался от официального «вы».
Меня вводили, он здоровался, интересовался, как спалось, подставлял мне стул, предлагал сигарету из собственной пачки. Я не курил, но не хотелось огорчать отказом. К тому же заманчиво было сделать два-три неформальных шага по кабинету.
И еще одна беда четырехчасового вынужденного сидения на стуле: руки некуда девать. А тут расслабон: крутишь сигарету, стряхиваешь пепел, гасишь…
А уж когда он усаживался, то до конца допроса я видел только лысину головы следователя, склоненную над протоколом. Сперва он только задавал вопросы, без нажима переспрашивал, уточнял, записывал. Все это, не поднимая головы. В его записях не было слов озлобленно, подстрекал, дискредитировал, клеветал. Но в его протоколах наши наивные до глупости Швамбрании становились тупоумными зловещими планами захвата власти бандой умственно ущербных мизантропов, фанатиков и монстров.
Иногда, раз пять-шесть, в кабинет Попсуя заглядывали его коллеги, мои бывшие соседи. Из чистого любопытства. Они хорошо знали моего отца, были его учениками, подчиненными, хорошо знали меня, я дружил с их детьми, и вот они заходили проведать.
— О! Валера, — притворно удивлялись они, — как ты вырос…
Метр шестьдесят один, сорок два килограмма вес, вырос ровно настолько, чтобы меня можно было арестовать по самой страшной, политической статье.
Заключительные допросы капитан, за это время успевший стать майором, вел в той же манере, но тон стал подытоживающим:
— Такого-то числа вы сказали то-то и то-то. Эта же мысль была вами высказана тогда-то. Однако, когда я задал вам прямой вопрос, вы ответили существенно иначе, вот ваша
— Как напишем теперь?
— Ваш сообщник… настаивает (протокол такой-то, от вот этого числа, страница следующая)… Узнаете подпись единомышленника?.. Его слова подтверждают свидетели такие и сякие, взгляните… На мои прямые вопросы вы трижды отпирались, отказывались подтвердить этот очевидный для следствия факт. Ваше упорство суд вправе расценить как злоумышленное. Надеюсь, вы это понимаете.
— Как запишем?
Первый суд
На одной из главных улиц города, о чем можно судить по названию, — на улице Карла Маркса, в довольно красивом для провинциального областного центра здании располагался областной суд. Нам выделили крохотный зал, человек на тридцать зрителей. Не больше.
И этот зал был полностью набит. Несколько человек из Киева, из республиканских комитетов партии и комсомола и КГБ, побольше из наших обкомов. О-го-го, дело какое! Нашли несовершеннолетних врагов народа…
Вела суд председатель облсуда Полянская, статная женщина с представительной внешностью. А перед всем этим сонмом высоких, даже и в прямом смысле, гостей — несколько невзрачных пацанов. Самый большой — ростом метр семьдесят. Главарь — метр шестьдесят. Но бить по тормозам было уже поздно.
Однако, где тут книга Гиннесса, приговор этого первого в моей жизни суда побил все рекорды. Нам заменили статью. Я много позже узнавал в прокуратуре: не было другого такого случая, чтобы страшную 58-ю статью заменяли в ходе судебного процесса на какую-либо иную. (Тут надо чуть-чуть подправиться. Меня судили на Украине — сейчас бы сказали: «в Украине», — а там премного упоминаемой 58-й статье в точно тех же, и на том же русском языке, формулировках соответствовали статьи с другим, далеко не столь легендарным номером — 54.)
А мне заменили! Нам заменили.
Не помню номер, но антисоветскую пропаганду и агитацию (58–10) и антисоветскую организацию (58–11, соответственно 54–10 и 11) заменили на оскорбление должностного лица. Ну, понятное дело, — Хрущева. Нашего дорогого Никиты Сергеевича.
Вопрос в республике был, видимо, согласован, и нам по этой, не политической, обыкновенной бытовой статье дали: мне — три года, а Ивику — два.
Условно!
И выпустили обоих из зала суда. Из зала — сюда, на волю.
Пошел я опять с мамой жить.
Между двумя судами
Следующий год пропал. Не знаю, как я собирался его провести, видимо, после работы в колхозе поработать на комбинате, заработать рекомендации и поступить в Иркутский ГУ на математику. Меня из того огорода долго-долго через всю страну по этапу протащили и вот — снова в Симферополь, у родного разбитого корыта с бытовой судимостью в биографии.
Я был приторможен, как после комы. Мама не работала.