"А се грехи злые, смертные..": любовь, эротика и сексуальная этика в доиндустриальной России (X - первая половина XIX в.).
Шрифт:
Находка грамоты радовала отечественных историков еще и тем, что позволяла «подтянуть» Россию к Западу, доказать одновременность развития их ментальных и культурных процессов.
Согласно высказываниям «классиков марксизма» (а под них и писались в то время все исторические труды) — «возникновение индивидуальной половой любви» следовало относить к «началу средних веков»3. Однако среди памятников отечественного прошлого ничего подобного «Пятнадцати радостям брака» или «Книги о граде женском» Кристины Пизанской не было. Получалось, что на Западе уже в XII — XIII веках существовал куртуазный культ Дамы, предвосхитивший появление Данте и Петрарки, самый перелом в отношении к женщине, и ставший характерной чертой Нового времени. А непросвещенная «варварская» Россия как бы отставала от «цивилизованного» мира.
Несмотря на уникальную находку в Новгороде, она не вызвала лавины публикаций по истории эмоциональных отношений, да даже и по истории семьи и быта. Темы эти считались «периферийными»,
Стремясь связать всех прихожан не только общей верой, но и общими страхами, православные проповедники и находящиеся под их влиянием компиляторы летописных столбцов изначально выступали носителями репрессивной педагогики и дидактики — в особенности в вопросах, связанных с эмоциями, частной, а тем более интимной жизнью людей. Правда, запреты на совершение каких-либо поступков и действий тогда еще не соединялись у них с запретами их обсуждать. Напротив, приходские священники имели под рукой весьма подробный перечень описаний греховных деяний, о совершении которых все должны были им «поведоватъ без сраму»4. Настаивая на обязательной исповеди, требуя постоянного контакта между священником-исповед-ником и «покаянными детьми», православные дидактики имели немалые возможности нравственного воздействия на своих прихожан, контроля их помыслов, поступков, всех сторон их повседневной семейной жизни.
Какой была «некнижная», действительная любовь того времени? Была ли она чувственной — в современном понимании этого слова? Ведь индивидуальная стыдливость почти отсутствовала. Обнажение, в том числе обнажение женщины, само по себе не считалось постыдным (спали вповалку, «банились» вместе, без различия пола, не только в X — XV веках, но и позже). Обнажение было скорее знакомунижения (пленного, должника, вообще «простеца»). И хотя за оскорбления (типа срывания с женщины головного убора или части одежды) на злоумышленника налагался штраф в 6 гривен («за сором»), — речь в законе шла не о постыдности, а о бесчестье: даже не самой женщины, а ее рода. Обнаженное тело привлекало внимание иконописцев и авторов канонических текстов в Древней Руси — как и на Западе — лишь как символ хрупкости и ранимости (например, в изображениях пыток). И в то же время общехристианский мотив женской кормящей груди как символа любви (Caritas) в православной иконографии — в отличие от католической — отсутствовал5. Обнаженное мужское, а тем более женское тело (за исключением лица) никогда не было предметом внимания летописцев, не выписывалось авторами фресок и книжных миниатюр, редко привлекало внимание составителей документальных актов (например, о продаже холопов)6.
Реальные представления о физической красоте человека оказывались в православных текстах замещенными образами идеальной физической красоты как атрибута святости. Например, о блаженной Февронии в ее житии было сказано, что она «сьвгьръше-но тело имущи», которое к тому же «яко луча солнечьная, тако просвете ся» (светилось, как солнечный луч), а о мученице Иринии скупо сообщалось, что она была «красна (великолепна) телом». Однако в подобных описаниях красота выступала просто как символ, «опознавательный знак» (стигмат) неземного образа. Это особенно заметно в оценке красоты Февронии как света. Подобное восприятие — типичная черта средневекового мирочувствова-ния, «за бликующей фантасмагорией которого стоял страх перед мраком, жажда света, который есть Спасение»7.
Современный человек привык воспринимать любовь и физическую привязанность в тесной связи с эмоциями, вызываемыми внешним обликом. Православная же идеология приложила немало усилий, чтобы разорвать эту связь, отделить восприятие тела и его обнажений от концепции любви. Если судить по нарративной литературе X — XV веков, представления о ней в Древней Руси заметно отличались от аналогичных западноевропейских, хотя и сформировались под влиянием общехристианской концепции морали и брака. В летописных и церковно-повесгво-вательных памятниках домосковского времени термин «любовь» использовался часто, но (как и на Западе в раннее Средневековье) главным образом в контексте любви к божественном^.
Нет сомнения, что идеальной любви — прекрасному вымыслу о взаимопонимании и самопожертвовании супругов во имя друг друга — было мало места в трезвых материальных и политических расчетах русского Средневековья. И в среде
Но в отличие от современных mass-media, запросто обнароду-ющих детали интимных связей политиков, звезд культуры и тех, кто с ними рядом, древнерусским авторам икон, фресок и книжных миниатюр XII — XV веков, равно как и летописцам, удавалось поразительным образом не «проговариваться»11, не сообщать подробностей действительной личной жизни русских правителей и их близких. Отбросив какие-либо намеки на кружево чувств и пристрастий вершителей судеб того времени, они оставляли для потомков лишь однообразные описания того, что нуждалось в прославлении и повторении. Поэтому частная жизнь людей в Древней Руси, если ее реконструировать по летописным и вообще повествовательным текстам, — это не фиксация деталей индивидуальных судеб, а образно-символическая конструкция определенных идей — нежной заботливости («велику любовь имеяше с князем своим, ревнующи отцю своему»), проникновенного понимания государственных тревог находившихся рядом мужей и «повелителей» («съдумав со княгинею своею и не поведав сего мужем своим лепшим думы») или, например, доверия и единства помыслов (во-льшский князь Владимир Василькович позволил своей княгине после его смерти «чинить како ей любо», резюмировав: «а мне не восставши смотрить, что кто имет чинити по ллоелл животе»). Некоторое прикосновение к тайне жизни человеческих душ может дать анализ тех строк летописей, которые изображают жен русских правителей скорбящими, в том числе оплакивающими супругов после их смерти («и плакася о нем, и ecu люди пожалиша си по нем повелику»), разделяющими судьбу мужей («видивше княгиня его приимши мниший чин, и пострижеся сама») и т. п.12. Но и эти описания чаще всего клишированны и лишь в некоторой степени могут служить доказательством искренних переживаний и настроений, связывавших летописных героев при жизни. Воспев а-юще-воспитывавший стиль «летописного реализма» (Д. С. Лихачев) навсегда скрыл от нас и мотивы поступков, и действительную многозначность оценок их окружающими.
С точки зрения культурной перспективы, акцентирование высоконравственного поведения супругов, и прежде всего женщины, в семье, прославление чистоты помыслов и верности придавало идеалам характер непреходящих ценностей. Однако обыденная жизнь демонстрировала глубокий разрыв между содержанием учительных сборников и реальным поведением жителей древней и средневековой Руси.
Отношения, называемые «беззаконными сожительствами» и основанные на индивидуальной личной привязанности и избирательности, причем сплошь и рядом — вне рамок брака, были весьма распространенными. Они именовались в текстах XI — XV веков по-разному — «плотногодием», «разжением плоти», «любосла-стием», «любоплотствованием», короче — не любовью. Авторы летописей предпочитали обходить эти терминологические тонкости (как и сами казусы) стороной. Поэтому очень трудно проникнуть теперь в частную жизнь, скажем, князя Святослава (964 — 972) и его «меныиицы» (побочной жены) Малуши, которая была ключницей его матери великой княгини Ольги. Между тем известно, что именно она родила князя, крестившего Русь в 988 году, — Владимира I. Нам ничего не известно и о личной драме одного из известнейших галицких князей Ярослава Осмомысла (1153 — 1187), который, состоя в браке, имел побочную семью с некой Настаской, также подарившей князю наследника. Ярослав очень любил его, но, в силу незаконного происхождения, юноша получил в совершеннолетии не отчество, а матерство (Олег Настась-ич). Так или иначе, но судьба отношений Ярослава и Настаски была печальной: при осложнении внутриполитической ситуации в княжестве галицкие бояре обвинили в этом наложницу князя
[«наворожила») и в назидательных целях сожгли ее13.
Имела ли место во взаимоотношениях Святослава и Малу ши, Ярослава и Настаски любовь (в современном нам понима нии) или же какие-то иные причины (желание продолжить род здоровым потомством? случайная связь?), мы можем толькс гадать. Ясно лишь, что «сласти телесныя», столь осуждаемые и проклинаемые православными дидактиками, имели для средне вековых русов немалое значение. При общей бедности духов ных запросов, непродолжительности досуга, труднодостижима сти нравственных ориентиров, предлагавшихся в качестве жиз ненного стержня, «любы телесные» становились для многих едва ли не первейшей ценностью и мало отличались в X — XV веках от желания досыта наесться.