Алкиной
Шрифт:
Смежив глаза едва на час, утром иду я по городу, полный своим блаженством, натыкаюсь на большую драку, которую пришлось обходить другой улицей; там встречаю Флоренция и спрашиваю, не знает ли, отчего дерутся.
– Знаю, – говорит, – одни, поминая недавнюю неудачу персов, говорили, что-де крепко им досталось, впредь не полезут. Другие возражали, что это еще не решительный приступ, а персы ждут, когда им маги по звездам назначат день: тогда будет решительный. Первые с досады начали драться. Иные, глядя на это побоище, толковали, что таково-де тайное распоряжение Элиана, засылать в толпу спорщиков, чтобы у граждан не было ни в чем согласия и не учинился между ними заговор сдать город персам; втянули в драку и этих.
Я вижу, что Флоренций, рассказывая это, лучится, как майская заря, и спрашиваю о причинах таковой радости.
– Да неужели, – отвечает, – ты не слыхал, что случилось?
– Что же? – спрашиваю.
Он говорит, что началось все с того, что галлы в недавней вылазке отбили десяток человек, взятых персами в плен в Зиате. Приведенные в крепость, те сказывали, как персы похвалялись, что есть у них в Амиде свои люди, и за верное почитали, что расторопностью оных осада скоро кончится. Донесли об этом комиту Элиану; он принялся перебирать обитателей крепости и вспомнил о нас. Послано за Филаммоном. Его застали за обедом. Солдаты со свирепым видом вели его по улицам, точно преступника, а он безмятежно здоровался со встречными, ибо успел завязать много знакомств. Элиан встретил его холодно и просил снова рассказать, отчего он, жительствуя, по его словам, в Апамее, оказался с учениками в таких краях,
Я спросил, так чему же он радуется. Флоренций отвечал, что лучше подарка желать было нельзя: теперь Филаммон, пускай и обстоятельствами вынужденный, явится во всем блеске, спасет Амиду и навек прославит риторское искусство. Я ему сказал, что он, должно, от долгого безделья в уме повредился и пускай пойдет отыщет врача, я в Амиде двоих знаю. Он обиделся и ушел, не досказав, выбрал ли Филаммон день и когда это будет.
IX
Поскольку наши иногда учиняли вылазки, нанося неприятелю чувствительный урон и отбивая пленных, согнанных из окрестных крепостей, персы решили немедля пустить в ход осадные машины. С утренней звездой под звуки труб двинулись на город осадные башни с баллистами, прикрытые спереди плетеными щитами. Когда подошли на расстояние выстрела, их пехоте тяжело пришлось, затем что у нас ни одна стрела, ни один камень втуне не падал, и даже латная конница остановилась и поворотила вспять; это придало нам духу; но баллисты, начавшие стрелять с башен, жестокое смятение учинили, залив кровью стены. Ночь нас развела. В потемках держали совет, на котором решено было поставить против баллист четыре скорпиона. Эта задача требовала большой поспешности и с великими трудами и издержками выполнялась, а как только перенесли их и со всяким тщанием установили, занялся день, суливший новые горести. Полки персидские двинулись со слонами; их рев леденил непривычные сердца, с их хребтов стреляли по нам лучники. Наши стали к скорпионам, из коих полетели круглые каменные ядра. Башни трещали под их ударами, баллисты с прислугой сшибало наземь. В слонов, подступивших к стенам, начали метать смоляные факелы и горящие дроты; слоны попятились, стеня и не внемля погонщикам. Башни, дымясь, отходили. Персидский царь замешался в сутолоку и, счастливо избегая наших дротов, с бесплодным упорством пытался перестроить ряды и оживить мужество в своих подданных. Свита кругом него почти вся полегла замертво. К ночи только он позволил полкам отступить. Наши солдаты считали убитых и наспех чинили башенные зубцы. Жалобный вой раненых слонов доносился в потемках из персидского стана.
Комит Элиан велел позвать Ференика и спросил, долго ли ждать его чудесной машины, ибо если он хотел оказать усердие к общему спасению, то теперь самое время, а если он еще промедлит, несомненно дождется, что и спасибо ему сказать будет некому. Ференик отвечал, что, дабы порадовать начальство и утешить сотоварищей, остаток жизни готов положить и по пылающему усердию все дни за работой проводит, однако же то его затрудняет, что трибуны и препозиты собственное имеют разумение и людей, приданных ему в помощь, бесконечно разными посылками развлекают, так что те иной день до настоящего своего дела не касаются, а он, Ференик, оттого в непрестанной печали; кроме того, бывший у него запас жил, надобных для машины, почти истощился, иные же за небрежным хранением мышами погрызены, так что он принужден нынче пойти по домам, прося у женщин, чтобы отрезали свои волосы и отдали ему ради военного строения, впрочем заранее зная, сколько насмешек и попреков пожнет, затем что вся их женская ревность о том, как привлекать к себе взоры, а что город того гляди возьмут персы и над их честью и добром, что захотят, сотворят, до того им дела нет. Сверх того, представил он план, как укрепить наши границы: именно, башни с прочными стенами возводить таким образом, чтобы отстояли одна от другой на одну милю, а чтобы избавить государство от расходов, распределить это тягло между владельцами земель соразмерно положению и доходам, дабы, возделывая землю, ее и охраняли. К сему показал он рисунок, где именно в нашей области эти башни должно разместить. Элиан сказал, что о крепостях они после переговорят, что трибунам он велит людей у него не отнимать, а если ему надобно идти просить волос, так пусть идет, а машину чтоб делал скорее. Ференик его благодарил и ушел к своим занятиям: именно, отправился по городу собирать женские волосы из доброхотных даяний. Евтих ходил проситься к нему в помощники, суля, коли дадут ему солдатский паек, сочинить такую речь, что амидские женщины, его услышав, отдадут не только все сущие волосы, но и всю поросль будущего урожая на корню заложат, и что он их всех до единой оставит оплешивевшими Венерами, Вулкану своему постылыми, однако же Ференик, сельского племени и по природе своей недоверчивый и прижимистый, поскупился на паек и понадеялся на свое остроумие, воображая себя человеком дивного красноречия, завораживающим птиц на ветках. Скоро пришлось ему в этом разувериться. Трудно описать раздражение, которое он вызывал, и бесстыдство, которым ему отвечали. Тщетно объяснял он, что волосы куда удобней бычьих и конских жил, тщетно приводил примеры героических женщин прошлого, путая их друг с другом, и говорил, что их должна радовать мысль, что их волосы наконец при деле, – женщины дали ему наглотаться срама, спрашивая, не надобно ли ему еще и этих волос, и вон тех. Раздави он осиное гнездо, и то у него было бы меньше дурных воспоминаний. Разочарованный женщинами, которых не прельщала возможность убивать персов, не оставляя кухни, он добрался до дверей Дециллы, вдовы, которая многих привлекала своею красотою, вплоть до казначея Иакова и даже, говорят, самого Элиана; со всеми приветлива, так что каждый мог ласкаться мыслью, что он ей дорог, но никто не мог утверждать, что нежности ее удостоился. Иные предлагали пробраться к ней тайком ночью и на левую грудь положить сердце филина, от которого-де женщина все свои тайны выдает, так по крайности узнать, к кому ее желание; другие над ними смеялись и прекословили, и едва до драк не доходило из-за ее равнодушной ласковости. От досады возводили на нее всякие обвинения, уязвляя ее имя сплетнями и охотно участвуя в мнимых грехах, если отказано в подлинных. Ференик ей, как прочим, изложил свои резоны и смиренно просил волос для общей нужды, суля ей бессмертную славу, что она спокойно выслушав, велела служанке принести из ларца накладные волосы, которые вручила Ференику, прося не побрезговать, принять от нее, что есть. Взявши их и много ее благодаря,
X
Все это время я ни в чем из важных дел не участвовал, занятый своей любовью и ее досадами. Недолго был я счастлив навещать мою возлюбленную: персы позаботились, чтобы ее отец, не вовремя пробудившись, не застал наших нежностей. При последнем штурме камнем, пущенным машиной, проломило им стену. По случайности никого не задавило, однако жить в доме стало нельзя и починить было нечем; всей семьей они перебрались к отцовой сестре, куда у меня доступа не было, да и людей там столько поместилось, что не было места для вольностей. От этого я совсем потерял разум и бегал по Амиде, чтобы хоть на улице встретиться с моей возлюбленной и одним знаком сказать ей, что пылаю ею по-прежнему и ищу средств с ней свидеться. А как в этих поисках я мало успел, то глядел на каждого с таким гневом, словно он единственная помеха между мною и моим счастием. Без смысла таскаясь по городу, под утро я пришел домой и был встречен попреками и причитаньями Евфима, бодрствовавшего в ожидании, когда я ворочусь. Он говорил, что мне надобно образумиться; что я не о том думаю; что все одно скоро помирать, так выучил бы напоследок что-нибудь; что люди от отчаяния потеряли стыд и что к нам нынче кто-то забрался, сломав замок, пока Евфима не было, и украл все наши деньги из всех трех мест, где Евфим их запрятал, и теперь жить нам, как птицам небесным, не на что, так что уж скорее бы персы с нами покончили, коли мы в такой нужде, а мне и горя нет ни о чем. Я отвечал ему, чтоб отстал от меня со своими выволочками, что он мне не указчик, чем заниматься, что если ему не терпится умереть, так пусть не ждет персидских одолжений. С тем, распаленный, я вновь вышел из дому, жалея лишь о том, что не умел прибрать больше резкостей. Недалеко я отошел, как меня окликнули. Евфим стоял на пороге, слезы у него проступили; он говорил, что деньги целы и что он это выдумал, чтобы меня утихомирить, а то брожу невесть где, не евши, под персидскими ядрами, а он себе места не находит. Мне стало стыдно. Мы с ним помирились, и я ушел.
На улице попался мне Леандр, а как идти мне было некуда, я остановился с ним поболтать, думая отогнать свои печали. Он спрашивал, как мои волшебные занятия, достигают ли цели; я ему насилу отвечал. Потом он спросил о Валерии Соране, чем с ним дело кончилось; я же почувствовал такое ожесточение против своих затей и выдумок, что сказал ему:
– Когда Помпей пришел в Галатию, а Лукулл вынужден был, оставив свою славу другому, возвратиться в Италию, Соран по долгом размышлении пустился вслед за поредевшею свитою Лукулла. На ночлеге в какой-то деревне одна галльская старуха, пристально глядевшая на Сорана, породила подозрения в беспокойной его душе. Он резко спросил, что ей надобно, она же отвечала, что видит на нем знаки, которые ее удивили, и что ему грозит большая опасность от его тезки. Вечная боязнь сделала Сорана суеверным: он запомнил старухины слова. Лукулл неспешно шел к Риму, по обиде, нанесенной ему Помпеем, предчувствуя обиды еще большие. Соран колебался, въезжать ли в Рим с человеком, подле которого находиться было столь же безрассудно, как подле одинокого дуба в грозу. Лукулл зазвал его к себе в Тибур на несколько дней; там они встретили известие о судебном процессе, открытом против его брата Гаем Меммием. Это убедило Сорана: оставив Лукулла, он перебрался в Капену, где у него не могло быть знакомых, и сидел на постоялом дворе, не зная, куда двинуться дальше. По случайности встретился ему Валерий Мессала, молодой человек, еще ничем себя не прославивший, а вдобавок разозленный денежным взысканием, наложенным на него цензорами. Узнав, с кем имеет дело, он рассыпался в похвалах Сорану, уговаривая его ехать в Рим, где он найдет достаточно людей, чтущих его имя и умеющих ценить ученость. Едва ли что-нибудь могло насторожить Сорана больше, чем его слава; считая проклятия, расточаемые Мессалой сенату, уловкой, призванной усыпить его подозрительность, и прилежно храня в памяти слова галльской прорицательницы, он увидел в Мессале предсказанную угрозу и, обещав ему утром поехать с ним вместе в Рим, поднялся затемно и, покинув гостиницу, пустился прочь от города. У подножия Соракта он ушел с дороги и бродил по чащобе, избегая выходить к людям, но на несчастье столкнулся с ватагою негодяев, живущих, словно волки, добычею: они напали на старика, не зная, кто он такой, и думая от него поживиться. Обманувшись в расчетах, они жестоко избили его и, уходя, бранили умирающего. Он лежал под деревом, пока не набрел на него какой-то крестьянин. Очувствовавшись, Соран спросил, далеко ли людское жилье, а услышав в ответ, что неподалеку находится святилище Дита, которого сабиняне чтут под именем Отца Сорана, закрыл глаза и предоставил себя распоряжению судьбы. Он умер, пока на носилках тащили его к порогу.
Слушая, как я разделываюсь с Валерием Сораном, Леандр, озадаченный, спросил, не случилось ли у меня чего дурного. Я не видел нужды дальше скрываться и признался ему, что терплю любовные муки из-за того, что предмет моей нежности далеко и окружен такой ревнивой стражей, что мне до нее не добраться. Он спросил, в кого это я влюбился, не в девицу ли из соседнего дома, и отчего мне было не прибегнуть к его помощи: они-де с нею давние приятели и он бы мне способствовал, особенно теперь, когда город в волнении из-за продерзостной выходки галлов и только и ждут, что персы двинутся на Амиду всею громадой. Я не знал новостей, потому спросил, что учинили галлы, чтобы персам так прогневаться. Он рассказал, что галлы, наскуча праздностью, прошлой ночью вопреки прямому приказанию вышли с секирами и мечами через боковые ворота. Ночь была безлунная. Строго храня тишину, они подобрались к персидскому стану и перебили отводные караулы, не успевшие проснуться.
Тут рассказ его оборвался появлением моих товарищей, праздно бродивших по улицам. Ктесипп, снова пьяный, пребывал в унынии, происходящем, по его словам, оттого, что нельзя безнаказанно питаться одним капустным супом. Он заявил, что презирает славу и хотел бы провести остаток своих дней в Лебедосе, забыв обо всех, всеми забытый, проводя дни в созерцании того, как море накатывается на берег, и пытался занять денег на дорогу; ему не дали.
– Конечно, – сказал осмелевший Леандр, – трудно не впасть в уныние, видя, как наглые персы нахлынули в наши края, испепелили все наше благополучие и начинили всю окрестность своими постами и разъездами, преградив нам выход.
– Послушай, мальчик, – сказал ему Ктесипп, – если ты в будущем намерен жить среди приличных людей и пользоваться их благосклонностью, следи за тем, как ты говоришь. Некоторые ни во что не ставят оратора, если он не изъясняется периодами такой длины, что раньше одряхлеют Хариты, чем он кончится, и считают речь чем-то вроде мешка, набитого под завязку метафорами. Не уподобляйся им, не давай людям сразу понять, что тобой руководит самонадеянность и дурное образование, а усердней всего следи, чтобы тропы в твоей речи помогали друг другу, а не толкались, как три дурака на одной лошади. Сперва ты сравнил персов с потоком, потому что они хлынули: это хорошо; тут же, однако, оказалось, что они у тебя что-то испепелили, и не успел твой поток разгуляться, как в дверь ему стучит пожар, заявляя свои права на помещение. Может, конечно, ты имел в виду представить что-то вроде Флегетона, способное быть рекой и огнем одновременно: ну что же, это неплохо; вот он вздымается, огромный, меж своих берегов, кудри его струятся пламенем, в усах – рыба в кляре; пусть так, но не успел твой слушатель этим насладиться, как у твоего Флегетона в руках оказывается фарш и он начинает набивать им свиную кишку, а потом перевязывает бечевкой. Говорю тебе, будь осторожней и не давай словам владеть тобой; если люди захотят над тобой посмеяться, они найдут повод и без твоей помощи.
Леандр, обескураженный, пробормотал, что пока мало чему учен, но надеется, что со временем в умелых руках его язык станет сильным, гибким и послушным.
– Мальчик, мальчик! – воскликнул Ктесипп. – Слышишь ли ты, что тебе говорят? Не я ли только что учил тебя быть осторожней с метафорами? Возьми же своими умелыми руками свой язык и вправь его куда следует, а именно, обратно в рот: пока он у тебя в руках, ты выглядишь так, будто безвременно угодил на тот свет, где терпишь невиданную и, увы, заслуженную кару!