Прощай Атлантида
Шрифт:
и другие языки, в том числе латынь. Наконец я смогу познакомиться и с древнееврейским языком в современном варианте — ивритом. Мне всегда казалось неправильным, что я изучала латынь и греческий, а язык моих далеких предков оставался при этом для меня тайной за семью печатями. Идиш в школе не учили, да и мне он был ни к чему, в нашем кругу им не пользовались. Понимать речь на слух я могла довольно хорошо, потому что идиш сродни немецким диалектам.
Выбор остановился на гимназии Эзра еще по двум соображениям: именно там собралось наибольшее количество моих бывших соучениц из Лютершколы, и, не скрою этот мотив, там учились также и мальчики. Мне как-никак стукнуло пятнадцать. Пришло время в учебе и повседневной жизни поближе познакомиться и посоревноваться с моими одногодками противоположного пола. Учебный год на новом месте начинался осенью 1937 года. Все лето — три месяца — я посвятила освоению латышского языка и литературы, чтобы достичь уровня латышских гимназий. К тому же было необходимо освоить терминологию других предметов на латышском языке. У меня был отличный частный учитель, Тео Голдингер, разработавший свой особый метод обучения латышскому для тех, чьим основным языком был немецкий. Для русскоязычных у него имелся другой вариант. Так сложилось, что в дальнейшем, в послевоенной
В гимназии Эзра я чувствовала себя очень хорошо; вновь увидела там некоторых девочек, с которыми дружила в немецкой начальной школе, например, Нору Минскер, Риву Шефер, — с ней я дружу по сей день. В этой школе я впервые встретила живую общественную жизнь. В
ученическом клубе понемногу начала заниматься делами кино. Были кружки, факультативные предметы. В последние годы учебы там же в классе я узнавала многое о политических проблемах и программах, горячо обсуждавшихся в нашем классе, особенно в последний год гимназии, когда в Европе уже началась война, быстро переросшая во Вторую мировую. Взгляды моих одноклассников на авторитарный режим, их представления о будущем сильно различались. Несколько мальчиков участвовали в нелегальном движении Союз рабочей молодежи, весьма пестром по составу. Перевес был все-таки на стороне кружков антифа (антифашистских) с чтениями и дискуссиями. Были и гимназисты, близкие к социал-демократам и готовые рисковать ради восстановления парламентарной республики, правового государства. Не обошлось без ультралевых коммунистов, которым СССР казался воплощенным идеалом, — в скором времени они, увы, превратятся в слепые орудия оккупационной власти. В моем классе больше всего было приверженцев сионизма. Сионистские кружки действовали во всех еврейских школах, так как движение было легальным. Кружковцы не только мечтали о возвращении евреев на землю предков, о воссоздании еврейского государства после двух тысяч лет рассеянья, но и на практике старались на полях Латвии освоить нужные навыки в ремеслах и хозяйствовании, надеясь запущенную, экономически отсталую, в то время еще находившуюся в колониальном подчинении Великобритании территорию Палестины превратить в современную страну. Я уважала их увлеченность, решимость взяться за тяжелый труд, лишившись какого-либо комфорта, немного завидовала их способности верить в идеал. Но, несмотря на все симпатии, я не присоединилась к ним по двум причинам: во-первых, честно заглянув в свой внутренний мир, поняла, что чувствую себя и всегда буду чувствовать как житель Европы, принадлежащий к европейской культуре. Во-вторых, я всегда ощущала в себе
внутреннее неприятие любых безоговорочных обязательств перед группой, требующих отказа от всякой критики и сомнений; короче, шагать в едином строю с кем бы то ни было меня никогда не тянуло. Возможно, это врожденный и притом крайний индивидуализм.
Сами уроки на новом месте мне тоже казались интересней, сложнее. В женской школе допускались послабления, главным образом в точных науках. История для меня все еще была самым увлекательным предметом, но учебная программа ничего особо нового мне больше предложить не могла. Новостью было то, что я вдруг начала увлекаться математикой, предметом вроде бы сухим и ненавистным для многих моих одноклассников. Решение задач доставляло мне истинное эстетическое наслаждение, которое я для себя даже сравнивала с художественными впечатлениями. В короткое время со всех сторон в мою жизнь вторглось множество новых, противоречивых явлений и событий, напор всех этих реальных впечатлений начал даже угнетать меня. Мир, люди были намного сложней, непонятнее, чем казалось мне раньше, я то и дело сталкивалась с непредсказуемыми поступками, нагромождением необъяснимых событий. Поэтому математика, особенно алгебра, но также и геометрия, и тригонометрия приносили мне большое психическое облегчение. Тут я могла своими силами достичь ясности. Успокаивало сознание того, что результат будет верным или нет, но в любом случае неоспоримым. Точное, ясное, правильное решение давало мгновенное ощущение счастья, подлинный катарсис. Какой простой и легкой была бы жизнь, если бы верное всегда было верным, думалось мне, а неправильное — неправильным. Все — по законам логики, и гак, что не поспоришь. Некоторое время я даже допускала, что перейду в стан математиков, но длилось это недолго. В какой-то миг мне показалось мало этой отвлеченной ясности. Слишком уж легкими и успокаивающими были эти бесспорные решения. Я вернулась к живым, то
правильным, то неправильным людям с их проблемами, которые невозможно окончательно решить. В надежде, что история и искусство помогут мне хоть как-то ориентироваться в темных джунглях цивилизации и психики.
В учебе мне трудно давались только два предмета — физика, которую я не любила, и химия, которую я очень не любила. Оценки но этим предметам у меня были посредственные. Этому все удивлялись, так как в школе эти предметы обычно воспринимаются в комплекте с математикой. Кто успевает по математике, успевает и по другим вышеназванным. Но я любила только математику, физика и химия меня не привлекали. Возможно, в этом был виноват учитель господин Бермам.
В гимназии Эзра, где работали профессионалы высокого уровня, господина Бермана — это не было тайной — держали потому, что он был участник боев за свободу Латвии, награжденный орденом, который в торжественных случаях с гордостью прикалывал к груди. Господин Берман был еврей, безукоризненно владевший латышским. Человек действительно хороший и, к сожалению, совершенно никудышный учитель. В кабинете химии эксперименты ему удавались крайне редко, и ученики каждый раз с повышенным интересом ждали, что же опять случится. Если, смешав два раствора, господин Берман обещал получить вещество красного цвета, оно обязательно оказывалось зеленым или синим, и все в таком же духе. Удивительно, что с его помощью мы ни разу не взлетели на воздух. Но господин Берман был таким добродушным, что ни руководство школы, ни ученики и родители не возражали против странностей его преподавания. К тому же у него была похвальная привычка даже полным невеждам ставить удовлетворительные оценки, так ч то мы успевали без особого труда. Благодаря всему этому в физике и химии я не смыслила ни бельмеса.
Одним из любимых учителей моего класса был поэт Павилс Вилипс, преподававший латышский язык и литературу.
Он не бы..ч обычным учителем, часто знакомил нас с различными, несхожими
Я начинала понимать, а поздней сполна убедилась, что всем авторитарным и тем более тоталитарным режимам, независимо от степени жестокости или умеренности их действий, одинаково свойственны крайняя узость мышления,
ограниченность и самодовольстио. Незыблемая с 1934 года однопартийная власть в Латвии, отсутствие оппозиции, критики и дискуссий, культ вождя были скромной увертюрой к той кастрации разума, которую уже другими, ужасающими методами террора внедряла эпоха культа Сталина. Я никак не могла понять, как этой обязательной прославляющей лексикой способны добровольно пользоваться и люди культуры и почему крепкий хозяйственник с широким кругозором Карлис Ульмаиис так охотно позволяет себя воспевать и прославлять. Ни Рузвельту, пи Черчиллю это ведь не было нужно. Много лет спустя, когда я вышла замуж за латышского литератора и театроведа Валта Гревиня, познакомилась с его отцом, известным поэтом, семьей и друзьями, принадлежавшими к старой латышской интеллигенции, я убедилась, что для достаточно большой части деятелей латышской культуры эта идеология национальной самодостаточности была неприемлема. В школьные годы я знала лишь только Вилипса, который, молча обходя дифирамбы, прославляющие Вождя, тактично помогал нам сохранить самостоятельный образ мыслей и суждения. К примеру, во времена Ульманиса школьная программа по литературе официально игнорировала такого талантливого латышского писателя, как Янис Эзериныи (не знаю точной причины этого), о котором мы так бы и не узнали, если бы Вилипс нас с ним не познакомил. Райнис в школьных программах, без сомнения, был, но это ведь та величина, которую любая влас ть желает себе приписать. К тому же его поэтика и мир идей настолько метафоричны, что каждый может там найти то, что хочет. Однако учитель Вилипс научил нас любить Райниса не как проповедника туманных идей, а как выдающегося мастера слова, поэта, имеющего неоспоримые заслуги в открытии поэтических возможностей латышского языка.
Особенно мне нравилось, что на уроках литературы мы читали пьесы Райниса в ролях. По-настоящему гордилась,
когда в Инду лисе и Арии Вилипс мне поручил роль Минтаута, хотя кругом хватало мальчиков, сказав: "У вас мужские мозги". Может быть, с точки зрения феминизма эта фраза выглядит крамольно. Нам было разрешено дискутировать даже на тему придворного поэта Ульмаииса Эд-варта Вирзы, к которому я всегда относилась неоднозначно. Мой эталон был другим. С первого дня, как познакомилась с латышской литературой, на свой международный писательский олимп рядом с Чеховым, Мопассаном и Кэтрин Мэнсфилд я вознесла Рудольфа Блауманиса — единственного из новых для меня латышских авторов, чей беспощадный и вместе с тем всепонимающий взгляд помог мне многое осмыслить в жизни и судьбах некоторых поколений латышей.
УЛИЦА ВИДУС 9
1Согда мои родители зимой 1935/36 года вернулись в Ригу, они нашли квартиру на улице Видус 9. Пока ее ремонтировали и обставляли, мы жили на временной квартире на улице Экспорта.
Номер 9 по улице Видус — угловой дом на перекрестке улиц Виландес и Видус. Сравнительно новое, комфортабельное многоквартирное здание с внутренним двором. В нашей квартире на первом этаже было пять просторных комнат, все как с отдельными дверями в коридор, так и связанные между собой вторыми дверями. Рядом с кухней, как эго было принято в рижских так называемых господских квартирах, небольшая девичья. И кухня, и санитарный узел современно, удобно оборудованы. Мама могла быть довольна. В кабинете отца доминировали книжные шкафы и обстановка главным образом в стиле чиппендейл. Для спальни родителей и столовой мама заказала лакированную мебель, модную и в то же время практичную. Моя комната оказалась самой дальней, самой отдельной, чему я была очень рада.
В сущности, мы впервые после Парижа жили в своей собственной квартире. Однако здесь нам было суждено спокойно провести только четыре года, дальше — советская оккупация, когда половину квартиры отняли, дальше — война. И ничего больше не было.
Стиль жизни родителей в сравнении с предыдущими годами изменился, стал размереннее, скромнее. Дома больше не устраивали балы или многолюдные приемы, взрослые
чаще проводили вечера с друзьями вне дома, в ресторане, кафе или на каком-нибудь общественном мероприятии. Все же и дома объявились старые друзья, к ним присоединялись новые, так что вскоре маму снова окружал ее двор. Мама продолжала много читать, книги выписывала пачками, главным образом из Парижа. Отец не пропускал то новое, что появлялось I! немецкой эмиграции — книги Томаса Манна, Фейхтвангера, Верфсля, Ремарка. Наша библиотека росла на глазах и в скором времени могла состязаться с милыми моему детству книжными шкафами на улице Элизабетес. Маму интересовало все, что происходило в мире искусства, который в Риге был многоцветным и многообразным, а тяготило ее общество мещанских, большей частью еврейских дам. Я становилась все более самостоятельной и в смысле круга знакомых и культурных интересов начала идти своей дорогой, отдельно от родителей.